И нашлось такое. В забитом кабачке, в трущобах, где приличному человеку и появляться не стоит, позволили мыть посуду и выполнять всю грязную работу, убирая за пьяными и мерзкими посетителями.
Это была неудача. Потому что здесь любой человек, пожалуй, мог сломаться. Убирать вонь и мерзость, тошноту и терпеть запахи немытых тел местных посетителей; видеть гнильё тел забредающих сюда выпить попрошаек; терпеть брань от всех, начиная от нанимателя и заканчивая последним посетителем…
Да, это была неудача. Но Ортвин Менно поддерживался своей душой, которая оставила в нём счастливую мысль:
–Эй, зато у тебя есть работа!
И приунывший Ортвин Менно принимался за неё с огромным рвением и научился не дышать, выбирая самую дрянь, и научился даже улыбаться…
И даже ещё одна неудача – встреча с потерявшей человеческий облик матерью, неизвестно как дожившей до этого дня, и неизвестно как узнавшей его (ещё одна неудача?), не сломила Ортвина. Он молча вытащил тело матери со всей её компанией из кабачка, под уличную стужу, и принялся убирать за ними.
–Подожди…– вдруг бросилась к нему та, что должна была стать ему самым близким человеком, но так и не стала, – какой ты стал… а если б не я? Где б ты был?
И пьяно захохотала. И этот хохот, и эта фраза, являющиеся ещё одной неудачей, могли бы тоже приложить руку к разрушению Ортвина, но…не разрушили, лишь качнули. На месте его удержала душа, которая не должна была уже существовать в Людском Царстве согласно всем инструкциям.
«Тот, кто хочет, тот добьётся», – думал Ортвин, стискивал зубы и брался день ото дня за тряпку, полоскал её в ледяной воде, торопливо мочил доски, чтобы те разбухали, а затем, подгоняемый окриками и бранью с кухни, торопился наносить воды, перемыть посуду, затопить печь, и выполнить ещё тысячу и одно дел, чтобы к приходу первого посетителя уже иметь всю усталость.
Но душа отзывалась благодарностью на его мысли и поддерживала молодое, вечно голодное тело, и Ортвин ощущал небывалый жар в груди. Жар, который никак не могла дать самая юная душа, и который отдавала из последних сил душа уже увядшая, а по инструкциям, Ортвину невиданным, и вовсе списанная с работы.
«Тот, кто хочет, тот добьётся. Я хочу жить иначе. Я буду…» – и с этими мыслями Ортвин снова в работе. И снова носит вёдра, и снова убивает огрубелые руки в ледяной воде, и снова выгоняет совсем расшумевшихся посетителей…
–Далеко пойдёшь, парень, – наконец, с задумчивостью сказал ему хозяин, и всё внутри Ортвина затрепетало: неужели удача?! Неужели оценили?..
–Не зарывайся, – сурово продолжил хозяин, – через пару дней станешь моим помощником. Но это на испытательный срок. Не справишься – будешь вечной поломойкой. Понял меня?
Ортвин закивал. Его измученная душа впервые ликовала.
О что это, милый Боже? Неужели долгожданная удача? Да нет, напротив. Неудача. Да ещё какая! Изощрённая, подкреплённая несбывшейся надеждой, первой и самой чистой радостью. Она была дана, чтобы сломить Ортвина, и, пожалуй, сломила.
А кто бы, впрочем, не сломился бы, проживая никчёмную и жалкую голодную, холодную жизнь, из которой, казалось, открывается хоть какая-то дверь наверх, и всё вдруг кончено?
Пожар. Циничный и жестокий пожар, устроенный пьяницами или обстоятельствами – не суть. Суть в сгоревшем кабаке, в задохнувшемся в дыму хозяине, в обгоревшем Ортвине и в его измученной душе, которая легла где-то на самое дно его сути и сказала что сдаётся.
Хватит с неё, с души, пятой этой жизни. всё бессмысленно, выхода нет. Исхода нет. Всё кончено и сил нет к борьбе.
***
–Пожалейте, люди, среди вас сироту,
Что стоит на холодном ветру,
Не имея ни гроша в кармане,
Пожалейте, а ему теплее станет …– заунывно тянул некрасивый неопределённого возраста, грязный и измученный человек, сидя у хлебного прилавка на голой земле. За прилавком бойко шла торговля, хлеб нужен был всем, и место было выбрано правильно.
–Ортвин, клянусь богом, я тебя завтра отсюда выкину! – громко пообещал булочник, подавая румяной и сияющей женщине сразу же два белых хлеба.
Но Ортвин будто бы не услышал грозного предостережения. Он сидел у прилавка, не мешая покупателям, но попадаясь им на глаза, делал вид, что никого не замечает, а может и впрямь не замечал, и, как сумасшедший, покачивался взад-вперёд, заунывно протягивая тоскливую свою песню о сироте. И даже когда кидали ему монетку, он не поднимал головы и не открывал глаз, так и продолжал сидеть, раскачиваясь.
Публика была привыкшая. Попрошайки не были редкостью в этом году и в этом городе так что Ортвина всерьёз не гнали.