Геннадий Гольштейн, каким он был в те годы, — с моей точки зрения, непревзойденный в отечестве джазовый саксофонист, перфекционист в технике и стиле. Ему я обязан многим, среди прочего и вегетарианством.
Из письма Г. Гольштейна (1994)
Мой ученик был недавно в Америке, звонил Иосифу Владимировичу. Бедный, рыдает в трубку.
Он, конечно, живет ностальгией. Ему не хватает сопротивления коллектива, оркестра, и обеспеченная старость только усиливает эти настроения.
Вчера мы выполняли задание шефа и совершили рейд по местам трудовой славы, т. е. были в Первой пятилетке, в Ленсовета, на его квартире на 5-й Советской, в Ленконцерте. О, как эти объекты соцкультбыта хранят свою вонь! Смердят до сих пор. От этого смрада нас спасали только любовь к музыке и туман молодости. Какое счастье, что шефа здесь нет.
Он это и сам понимает, но грустит по антиутопии джаза. А джаз был, действительно, при утопии — антиутопией. И вот теперь утопия рухнула и вместе с антиутопией потеряла остроту и политнапряжение.
Но, несмотря на это, джаз сейчас как будто ко двору. Открылись еще два джаз-клуба, и оба держатся, так что моя мафия учеников только поспевает бегать по джемсейшенам.
СВОЯ КОМНАТА
Я жил в Ленинграде по-прежнему на птичьих правах, прописываясь к кому-нибудь в гости каждые три месяца. Маман, понимая мое положение, развернула бурную деятельность и познакомилась в Таллине с женой капитана, у которой пустовала комната на Лиговском проспекте, дом 63.
Темная комната, длинная, как пенал, выходила единственным окном во второй от улицы двор-колодец доходного дома Перцева. Ночью там орали коты, по утрам гремела мусорная машина. Любой звук, причиненный в этом дворе, усиливался многократно и проникал через форточки и щели, заполняя пространство.
В коридоре коммунальной квартиры лампочка горела день и ночь, без нее свою дверь найти бы не удалось никому. Однажды вечером, когда я вернулся домой после игры, эта лампочка не горела. Я водил в кромешной тьме руками как китаец, практикующий тай-чи, плавно двигая ногами вдоль остатков коридорного паркета. И слава богу, что плавно, потому что моя нога наткнулась на что-то грузное и мягкое. «Труп!» — мелькнуло в голове.
Дрожащими пальцами я нащупал скважину, повернул ключ. Войдя в комнату, включил свет. Рядом с дверью на полу лежало неподвижное тело, тихо сопевшее во сне. Через минуту я узнал его — сосед, токарь с фабрики музыкальных инструментов, которого жена не пустила домой, оставив протрезвляться в коридоре.
На работу ездить было просто: с Лиговки повернуть за угол на Кузнечный переулок, пересечь Пушкинскую, улицу Марата, пройти Кузнечный рынок, а там — Владимирский проспект и метро, четыре остановки до «Нарвской». Нарвские ворота, ДК им. Горького, танцевальный зал.
На обратном пути до «Владимирской» часто ехал с Геной Гольштейном, который жил рядом с метро. Он иногда предлагал мне зайти на чаек, и я соглашался, поскольку в моей холостяцкой келье еды не было, а на коммунальную кухню ходить было опасно. Столы и шкафчики были строго поделены между соседями, конфорки на газовых плитах распределены по правилам неизвестной конвенции еще много лет назад. Мне, как человеку без прописки, не следовало раздражать аборигенов.
Гена уже тогдабыл вегетарианцем, он показал мне книгу Ольги Константиновны Зеленковой в ледериновом переплете под названием «Я никого не ем!» («365 вегетарианских меню. Руководство для приготовления вегетарианских кушаний: 1500 рецептов по временам года с расчетом на 6 персон», 1900).
Одно из простых блюд, предложенных тогда гостеприимной супругой Гены, Люсей, я до сих пор иногда готовлю. Это рис, лучше всего ароматный, из Малайзии, с яичницей глазуньей.
Люся, насколько я помню, в браке оставила свою девичью фамилию Федорова, за что и получала иногда от Гены предупреждающий окрик: «Федорова!» Позже Гена звал ее не иначе как Лючия Соломоновна. А когда Лючия Соломоновна уж очень докучала ему своими упреками, вздыхал и говорил: «О! Всепроникающие газы!»
Гена тоже жил внутри своей придуманной пьесы, в которой место находилось и Чарли Паркеру с Джулианом Эддерли, и Достоевскому с его петербургской мглой. Он дружил с букинистами и антикварами, это было тайное общество людей, отрицавших советскую эстетику. Они снабдили его отличным пенсне, точь-в-точь как у Чехова, и настоящим котелком, на шелковой подкладке которого, внутри тульи, было написано: «Ратнер, Могилевской губернии. Париж, Лондон, Санкт-Петербург».
Пенсне и котелок пугали рабочий класс, крестьянство и даже трудовую интеллигенцию, но Гене этого было мало. Он чувствовал какой-то пробел в своем образе. Однажды ночью, когда луна светила из-за рваных туч, а вдоль мрачных зданий ветер гнал всякую дрянь, Гена увидел форму, сразу поразившую его воображение. Пальто нелепого старомодного кроя, узкое в плечах и расширяющееся книзу пелериной. Не раздумывая, бросился он к пьяному мужичку, неизвестно где и неизвестно как подобравшему эту рухлядь, и тут же уговорил его это пальто… Вряд ли продать, поскольку советские пьяницы ценности в деньгах не видели, а вот бутылка — это другое дело…