— Нет, конечно. Это просто нечистая сила. А за какие грехи, ноги нам рано или поздно поведают. Вот как только научатся выражать свои мысли на доступном людям языке, так сразу и начнут жалобы строчить и доносы на обидчика катать.
Елизавета подозрительно на меня посмотрела:
— А почему ты сегодня пришла? Сто лет не приходила, а сегодня заявилась?
— Сердце почувствовало беду, Елизавета. У меня очень чуткое сердце.
— Подозрительно все это, — сказала она.
Может, и ее стереть, чтобы не была такой проницательной, подумала я, и тоже оставить ноги. “Две пары одиноких ног, как жить им в этом скорбном мире?” — сочинилось на ходу. Но, во-первых, я в случае с Елизаветой была не уверена в своих силах, а во-вторых, мне ее было жалко. Она, дурища, держалась за Логофарса до последнего — не вынесла только вида этих ног, как будто и до происшедшего Логофарс не был уродом — моральным уродом, правда. Некоторые такое уродство в расчет не берут, лишь бы жилось удобно.
А ноги скорбно переминались в углу. Форма их оставалась безукоризненной. Но мне тошно было глядеть на них. Я представила себе их прошлую жизнь, и в голове начал складываться текст реквиема.
“Вечная память… ногам этим, которые не могли выбрать себе иной дороги, кроме извилистого пути угодничества и чинопочитания… Вечная память… ступням этим, которые помогали их владельцу твердо удерживаться на скользкой дорожке сплетен и наушничества… Вечная память… легкой поступи этих ног, благодаря которой хозяин их не так уж и наследил в науке, как ему того бы хотелось… Вечная память…”
Тут я остановилась. Потому что непонятным и диким становилось, как это я дошла до того, что имею к этим ногам отношение, и не самое далекое. Боже мой, куда это меня занесло? Как это инстинкт самосохранения не подсказал мне сразу, с самого начала, куда я влезаю, в какую пошлость?!
Я смотрела на поджатые губы Елизаветы, на трусливые ноги Логофарса, и в голову пришел вопрос, от которого стало тошно: вдруг я забуду?
Неужели я смогу забыть это соприкосновение с пошлостью, неужели не сумею различить ее черты в других, которые придут ко мне потом? Неужели утихнет в душе моей то жгучее, то болезненное презрение к самой себе, которое я сейчас испытываю?
Неужели?!
В половине первого, когда я уже собиралась лечь спать, раздался телефонный звонок.
— Не спишь, подруга?
— Нет, Стравинский, не сплю.
— Егорыч давно был у тебя в последний раз?
— Егорыч? Нет. Совсем недавно. Лет пять назад.
Стравинский присвистнул:
— Ладно. Посмотрим. Жди. Я сейчас прибуду.
Егорыч — наш настройщик. Но на кой черт настраивать инструмент, если садишься за него раз в столетие.
Стравинский был странным. Как будто извинялся за что-то. Но за инструментом успокоился. Прислушиваясь, пробежался пальцами по клавиатуре, довольно улыбнулся:
— Соврала про Егорыча?
— Нет, не соврала. Просто мой инструмент под стать мне — вопреки всему долго держит строй.
— Ладно, слушай.
И Стравинский заиграл.
Это была музыка. Сразу же — с первых тактов — это была моя музыка. Все переплеталось в ней: тысячи чувств, настроений, озарений и болей. Взрывалось чуждое, летело на воздух свое. Разброд. Стыд. Волнение. И снова волны стыда. И сердцевина внутри: тонкая, пульс ее еле слышен. Но живая. Наперекор всему живущая — единственно настоящая. Эта музыка была моей душой, сегодняшней моей душой, вывернутой наизнанку. И мне не было стыдно за ее обнажение, потому что было оно очищением.
Когда Стравинский закончил, я чуть не плакала.
Он подошел ко мне, тронул за плечо. Он не ждал от меня каких-то слов: он и сам знал, какую он написал музыку. Но плохо же я знала Федю, когда подумала, что ни о чем, кроме своей победы, он сейчас не думает.
— Брось, Женя, не плачь, не надо. Когда мы расстались, я долго думал о тебе, а потом написал вот это. Как-то сразу. И я понял, что пошлость не заслуживает музыки, но горе — ее коронная тема. И сегодня благодаря тебе я коронован впервые…
Все было в его улыбке: и радость создающего, и печаль сострадающего, и страдание безнадежно влюбленного, и понимание…
Утром следующего дня, подходя к институту, я издали увидела фигуру Логофарса — в полном объеме. Это меня несколько удивило. Но еще больше меня удивило, что Логофарс ждал. После приветствия он произнес тихим голосом, как бы оправдываясь:
— Вот восстановился под утро. Жена отогрела, говорит — спасла.
— Повезло тебе с женой, — сказала я совершенно равнодушно.
— Так ты это, — остановил меня Логофарс, видя, что я собираюсь идти дальше, — зла-то не держи. Пошутил я…
— Уважаешь силу?.. Правильно. Ты, Логофарс, молодец, — сказала я и, естественно, посмотрела на его ноги.
Ноги, несмотря ни на что, были классные.
Но Логофарс, наверное, неправильно понял мой взгляд, потому что немедленно отодвинулся от меня подальше…
Рэй Брэдбери
ПРИШЛО ВРЕМЯ ДОЖДЕЙ
Отель напоминал высохшую кость в пустыне. Немилосердно жгло солнце и накаляло крышу. По ночам воспоминания о дневном зное наполняли комнаты, словно запах далекого лесного пожара. И после наступления темноты в отеле долго не зажигали огней, ибо свет означал зной. Обитатели отеля предпочитали в потемках ощупью пробираться по коридорам в тщетных поисках прохлады.
В этот вечер мистер Терль, хозяин отеля, и его единственные постояльцы, мистер Смит и мистер Фермли, — оба словно сухие листья табака, и даже пахли они сухим табаком, — засиделись на длинной веранде, опоясывающей дом. Раскачиваясь в скрипучих креслах-качалках, они ловили ртами раскаленный воздух и пытались движением качалок всколыхнуть застывший зной.
— Мистер Терль, вот было бы здорово, если бы вы вдруг… как-нибудь… взяли да и купили установку для охлаждения воздуха…
Мистер Терль даже не открыл смеженных век.
— Откуда мне взять деньги на это? — ответил он наконец после долгой паузы.
Оба постояльца слегка порозовели от стыда — вот уже двадцать лет, как они живут в отеле и ничего не платят мистеру Терлю.
Снова воцарилось молчание. Мистер Фермли печально вздохнул.
— А почему бы нам всем не махнуть отсюда в какой-нибудь приличный городишко, где нет такой адской жары?
— Найдется ли охотник купить мертвый отель в этом пропащем месте? — ответил мистер Терль. — Нет, останемся здесь и подождем двадцать девятого января.
Скрип качалок смолк.
29 января. Единственный день в году, когда здесь действительно идут дожди.
— В таком случае ждать осталось недолго, — сказал мистер Смит, взглянув на карманные часы, они блеснули на ладони, словно желтая луна. — Еще каких-нибудь два часа и девять минут, и наступит долгожданное двадцать девятое января. А на небе ни облачка.
— Сколько я себя помню, двадцать девятого всегда приходили дожди. — Мистер Терль умолк, сам удивившись, как громко прозвучал его голос. — Если они в этом году и запоздают на денек, я не стану роптать и гневить бога.
Мистер Фермли судорожно проглотил слюну и обвел взглядом пустой горизонт — с востока на запад, до самых дальних гор.
— Интересно, вернется сюда золотая лихорадка?..
— Золота здесь больше нет, — ответил мистер Смит. — И что еще хуже, нет дождей. Их не будет ни завтра, ни послезавтра, ни послепослезавтра. Не будет весь год.
Три старых человека смотрели на яркую, как солнце, луну, которая прожгла дыру в черном пустом небосводе.
Снова медленно, нехотя заскрипели качалки.
Легкий утренний ветерок зашелестел закудрявившимися от зноя листами отрывного календаря, который висел на облупившейся стене отеля.
Трое стариков, перекидывая через костлявые плечи подтяжки, босиком спустились вниз и, щурясь от солнца, посмотрели на пустой горизонт.