Рим заканчивался Мессалиной, приходившей утром домой «уставшей, но не насытившейся» («sed non satiata»), Нероном и Вителлием, щекотавшим себе нёбо перышком, чтобы извергнуть съеденную пищу и продолжать пиршество. Рим заканчивался плебсом, требовавшим хлеба и зрелищ. Рим заканчивался человеческой плесенью и ржавчиной, покрывшими все, изъевшими блеск римской славы и стертыми ногами варваров, вместе с христианами слепившими новую эпоху из новых духовных ценностей, языческой жизненной силы и античного культурного наследия.
Уже для римского историка первого века нашей эры Тацита было ясно, что римляне во многом утратили былую культуру усилия и движутся в сторону морального коллапса. Прервать поступь рока, по мысли древних, невозможно: остается стоически принимать неизбежное. Приблизительно это и старался делать Тацит, а столетие спустя — Марк Аврелий, император и философ-стоик.
Таким образом, основная причина упадка цивилизаций уже в древности осознавалась, на мой взгляд, вполне адекватно: иссякает моральный капитал, жизнь перестает осознаваться как долг и призвание и это тащит за собой остальное — тащит, разумеется, вниз. Архитектура цивилизации радикально упрощается, ценностный фундамент идет зияющими трещинами, и тупой гедонизм довершает дело, обрушивая всю конструкцию. Повторю, что древние, то есть греки и римляне, держались фаталистического видения истории: она представлялась им подобием жизненного круга, завершающегося железным веком, старостью или, в индийской трансляции, кали-югой. Говоря иначе, цивилизационный крах предрешен заранее, задан объективно и с этим ничего не поделать.
В XVIII веке, как известно, складывается прогрессистская модель истории, гораздо более оптимистичная, нежели античная. История — это восходящее движение, все действительное разумно, все разумное действительно, все будет хорошо — я это знаю. Однако в первой половине XX столетия разразился жесточайший кризис западного мира, разорвавшийся двумя мировыми войнами, сопровождавшийся культурной линькой и переоценкой прежних ценностей. Именно в это время возникает первая в истории западной, прежде всего европейской, культуры философия кризиса. Европа становится более мудрой и более горькой. Шпенглер пишет «Закат Европы», возвращаясь к циклизму и деятельному пессимизму древних. Как известно, главным нервом его историософии является неумолимый сдвиг от культуры к цивилизации. В последнее понятие он вкладывает негативный смысл: цивилизация — это судьба любой культуры, это ее отвердение и известкование. Рим, например, это цивилизация, а Древняя Греция — культура. «В каждом греке есть что-то от Дон-Кихота, в каждом римлянине есть что-то от Санчо Пансы». Цивилизация механистична, в то время как культура органична. Культуру творят художественные и философские гении, цивилизация предпочитает инженеров, предпринимателей и вообще людей действия. Цивилизация собирает людей в мировых городах, где рождаются массы, уже не нуждающаяся в культуре. И так далее.
В конце XX века о Шпенглере вспоминают. Он выглядит гораздо свежее, чем, к примеру, в 1950–1970-х. Уж слишком Запад начинает напоминать цивилизацию по Шпенглеру. И не только он. Циклизм, а с ним и философско-исторический пессимизм вновь вызывают пристальный интерес. У нас выходят книги Льва Гумилева, принципиально созвучные «Закату Европы». Издают и переиздают Тойнби — более уравновешенного, чем Шпенглер, мыслителя, но также не чуждого циклической схеме. Кстати, именно Тойнби окончательно вводит понятие «цивилизации» (во множественном числе) в гуманитарный лексикон. До него говорили: «Цивилизация», подразумевая под ней все человечество или высшую стадию человеческого общежития, следующую за «дикостью» и «варварством».
В XX веке мир становится маленьким, а границы между цивилизациями проницаемыми. Их углубляющийся диалог со второй половины и в особенности с конца XX века делает глобальную ситуацию полицивилизационной (мультикультурной). Цивилизации теперь многократно отражаются друг в друге, и это вызывает их живейший интерес к себе. Возникает уникальная возможность свести воедино прежние теории цивилизации и нынешний опыт их самосознания в нечто более или менее законченное и, возможно, составить рецепт цивилизационного долголетия, недоступный прежним эпохам.