Выбрать главу

Сангре, муэрте!.. Рамо де флорес!.. Теньго, кариньо!.. Тронко арриба!..

И эти обдающие морозом звуки были обращены к вульгарной дискотечной плесени!.. Но… Но где эта парадняковая парочка?.. На солнечной арене горделивый красавец матадор то наступал, то отступал перед отбивающей надменную дробь молоточками своих каблуков гибкой черноокой красавицей, маковые юбки которой то взвивались, то ниспадали, и – глаз было не оторвать от несказанной красоты этой упоительной драмы…

Кряк!.. Что-то треснуло, звук оборвался, и – белесая пэтэушница со своим скинхедом возникли на прежнем месте.

– Пиздюк, – сообщила она бандуристу.

А скинхед молча выпустил тут же лопнувший жвачный пузырь и лениво слизнул белые брызги. Смущенный бандурист что-то подтянул, чем-то поелозил, – и вновь гитарные каскады, сорванный голос – сангре! муэрте! – дробь кастаньет и перестук каблуков, гордость, стройность, гибкость, взвихренность, страсть!..

Кряк!

– Говнюк.

Пхупп – еще один лопнувший пузырь. И новый порыв, новый стон, новый вихрь, перестук, гордость, страсть, новые всплески и вихри маковой крови, новая околдовывающая, исторгающая слезы, перехватывающая дыхание красота…

Так чем же они лучше тех слепых пузатых близнецов с однозвучным колокольчиком?.. Те выпевали слова, которых не понимали, а эти повторяют жесты, к которым не имеют ни малейшего отношения… Но…

Мы-то сами разве не таковы?

– Вы спрашивали, что такое человек, – я через стол придвинулся поближе к японским глазкам за внимательными стеклышками. – Я вам скажу. Человек – ничтожество, плесень, пока действует сам. Он бывает прекрасен только тогда, когда сквозь него говорит – им говорит! – что-то бессмертное, понимаете? Дураки- это просто те, кто живет своим умом!

– Евреи давно это знали, – без слов ответила она, и в ассирийских волнах ее волос пробежали желто-голубые змейки. – Человек должен выполнять не свою волю, а волю Господа.

Но когда магические звуки оборвались и принц с принцессой вновь обратились в жаб, уголки ее губок вдруг снова сникли:

– А на свете вообще есть благородные люди? Или это все сказки для дурачков?

– Разумеется, сказки для дурачков. Но, к счастью, есть дурачки, которые этим сказкам верят. Они и создают все прекрасное.

– Как-то все равно очень грустно… – и вдруг со страдальчески сведенными бровками: – Вы не проводите меня домой?..

И праздник оборвался. Перед моими глазами трижды клацнули хромированные кусачки Командорского.

– Хорошо, – обреченно сказал я.

В такси я еще подавал признаки жизни, но, когда нараставшая в груди мерзлота достигла горла, я окончательно смолк. Между тем мы поворотили в Гороховую, затем в Казанскую, оттуда в Столярную, наконец, к Кокушкину мосту и остановились перед большим домом. “Этот дом я знаю, – сказал я сам себе.- Это дом Зверкова”. Эка машина! Это именно здесь другой сумасшедший когда-то осуществлял выемку переписки двух собачонок.

Готовый погрузиться в погожий, но все-таки осенний мрак, этот крашенный подгоревшей марганцовкой домина еще позволял разглядеть на своем фасаде вознесенный под самую мансарду жиденький фриз из гирлянд и грифонов в профиль, пары унылых бараньих голов в фас, натыканных там-сям небольших античных дев в чем-то струящемся, античных ваз с деву вышиной, а по первому этажу – всеохватный магазин “МАСТЕРОВОЙ”, выкрикивающий в каждое окно: сантехника, сантехника, сантехника!..

Мы вошли в ее подъезд с мрачного раскольниковского двора. Казалось, дверь ведет в подвал, но избитая лестница взвивалась вверх так круто, что подмывало перейти на четвереньки. Затхлый полумрак встретил нас фейерверком – где-то наверху невидимый сварщик ремонтировал лифт. Некогда зеленые стены были изъязвлены проказой вечной сырости.

– Интересно, да? – просительно взблескивала стеклышками Женя. -

Я специально выбирала такой достоевский подъезд.

Когда она приложила пальцы к дверной мезузе с сакральной буквой

“шин” и проникновенно их поцеловала – в точности, как Женя, первая, но уже не главная, – меня обдало уютным теплом и подвальным холодом: мы оказались в прихожей моей вечной, киевской Жени. А в соседней комнате поблескивали те же самые стеллажи с теми же собраниями сочинений: Толстой, Чехов, Гюго, Достоевский…

– Двадцать сорок один атлас, Руузула Евгения Михайловна, снимите, пожалуйста, с охраны, спасибо, – скороговоркой набормотала она в телефонную трубку и робко повернулась ко мне: – Я все постаралась обставить, как у нас дома в Ежовске.

Хорошая приправа к кусачкам Командорского… Тоска скрутила меня в каменный желвак.

– Я должен идти, мне пора, – едва выдавил я.

Она смотрела на меня почти испуганно своими округлившимися мохнатыми глазками, но все же сумела пролепетать: выпейте хотя бы чая, я вызову такси, еще рано… Но я, понимая, что с каждой следующей стадии бежать будет все труднее, почти вскрикнул: нет, не могу! – и принялся лихорадочно дергать засов.

– Там открыто…

– А, да!.. Спасибо… До свидания, всего хорошего, извините…

Я покатился по вертикальной лестнице, как Поприщин. “Я думаю, девчонка приняла меня за сумасшедшего, потому что испугалась чрезвычайно”.

Когда-то мне казалось, что нельзя жить с чувством “все погибло”, но я давно уже знаю, что очень даже можно. И все-таки я обмер, услышав в трубке этот печальный голосок. Но отражатель мой почему-то решил сыграть внезапную встречу старинных друзей, которых – без малейшего их участия – некогда развела судьба.

– Женя!.. Как давно вас не слыхал!..

– Мне показалось, я вам надоела…

– Ну что вы… Как вам могло такое…- и вдруг понял, что не нужно врать сверх крайней необходимости. – Знаете, Женя, у меня бывают приступы беспричинной тоски. Страха, если без красивых слов. Так вот, я очень вас прошу никогда не связывать это с моим отношением к вам.

– Спасибо, – радости что-то не слышно. – Я бы тоже не стала вам звонить, но у меня умер папа.

Тишина. Смерть, как всегда, разом смахнула сор: меня просто не стало

– осталась только она.

Она сидела напротив меня за низеньким столиком в “Англетере”, а за окном хлестал январский ливень, скрывающий от глаз дымящуюся прожекторную громаду Исаакия, за которым укрылся вечно вздыбленный конь с титаном и тираном на хребте. Такие вот у нас праотцы – у меня полководец, у нее сказочник…

Мы тоже прятались от ледяного ливня в наивнейшей беспомощной сказке

– яркий свет, чистота, пальмы в белых цилиндрах (снизу), мраморные

Вакхи с детсадовскими пиписьками, скорбные Психеи, вглядывающиеся в несуществующих бабочек, ни к чему не обязывающая негромкая музыка, кофейные чашечки с нетронутой пенкой, ибо чистенькие слезки одна за другой все катились и катились из-под самых милых в мире стеклышек, и она время от времени быстрым рассеянным движением отирала их уже у самого своего детского горлышка. Все так скромненько, чистенько, что на нас не обращали ни малейшего внимания. Глупое выражение – сердце разрывалось, но сказать точнее не умею: у меня именно сердце разрывалось от жалости.

– …Когда говоришь с Россией, почему-то всегда плохо слышно, я ему уже кричу: доктор, я дам вам десять тысяч долларов, прямо завтра привезу, сделайте что-нибудь, я отдам вам все, что у меня есть, – она рассказывала безо всякого надрыва, только с какой-то давнишней болью, своим невыносимо трогательным интригующим шепотом. – Он говорит: мы ничего не можем сделать, он уже остыл…

Мне ужасно хочется вытереть ей личико платком, словно маленькой девочке, но мы для этого недостаточно близки.

– Это было в два часа ночи, а семичасовым я уже выехала. И никак не могу вспомнить, что я делала пять часов. Точно помню, что не спала, но что делала, не помню. А потом пришло такое отвращение… Умер- как будто какая-то жирная лягушка шлепнулась…