Я справился с ужасом заветным приемом: пришла пора погибнуть – надо погибнуть с честью. И сумел не проронить ни слова до самого Лилля.
Палач из Лилля, миледи… Моей губительнице зачем-то понадобился интернет, и она стрекотала своим черным сундуком по лилльскому вокзалу, а я безнадежно влачился следом. Когда она заказывала компьютер, я, услужливый дурак, откатил сундук ей за спину.
Расплатившись, она повернулась и, споткнувшись, упала на четвереньки через свой чемодан. Я кинулся ее поднимать. Мое сердце разрывалось от жалости при виде той горестной растерянности, с которой она разглядывала ссадины на своих ладошках. Затем так же горестно и безмолвно, как будто была здесь одна, она принялась оттирать ладони дезинфицирующей салфеткой, потом скрылась в туалете отмывать руки с мылом… Я был бы счастлив принять смерть от меча лилльского палача, но сделать это самому было как-то слишком уж смешно.
Она вернулась такая же потерянная и горестная и принялась что-то кликать на экране, – мне оставалось лишь терзаться и столбенеть рядом. Внезапно ее стеклышки блеснули радостью:
– Мне предлагают работу в Израиле!
– Поздравляю, – выразил я мертвенный восторг.
– Как я довольна! Я всегда мечтала жить в Иерусалиме и держать козу.
– Что ж, может, и будешь держать козу.
Она радостно делилась со мною всеми предвкушениями сразу: прямо с вокзала мы поедем в еврейскую гостиницу есть кошерные сосисочки, она так устала работать на Россию, все в пустоту, все в пустоту…
Правильно, поддакивал я, зачем возиться с больными, лучше лечить здоровых. Мне ли было не знать, что убивают не страдания, а ничтожность страданий, – полцарства за красоту! Но никто никогда не воспевал стареющего брошенного любовника – пасть бы хоть на рудинской баррикаде, с тупою саблею в руках… Господи, откуда в
Париже ивритские вывески?!.
– Я уже как будто в Иерусалиме! – призывало меня порадоваться моей гибели это дитя. -Женщины в париках! Я тоже буду носить, когда выйду замуж.
Я понимал только одно: я для нее никто. Как и для портье – молодого еврея в белой шелковой кипе, карикатурно похожего сразу и на артиста
Михаила Козакова, и на супруга моей первой, несправедливо забытой
Жени. Женя незабываемая заполняла у стойки какие-то бумажонки, то и дело радостно смеясь его шуточкам, а я пренебрежительно развалился в кресле.
– Сейчас в Париже бунтуют студенты и арабы, – радостно поделилась она со мной еще одной приятной новостью. – Громят какую-то площадь.
– Не площадь имени Рудина?
– Нет, он говорит пляс что-то невообразимое. Буль-буль-буль.
– А ты попроси его написать.
Я спрятал революционный адрес в карман куртки.
– Спроси его: что общего у студентов и арабов? Чем они недовольны?
Версия Михаила Козакова усмехнулась веселой и ядовитой усмешкой:
– Студенты недовольны, что их заставляют работать, а арабы недовольны, что им разрешают не работать.
– Правильно. Освободить народ от борьбы – это убийство. Мы идем?
Молодой человек в кипе подхватил сразу и Женин сундук, и мой рюкзачок, а я сквозь вращающуюся дверь ускользнул в парижское преддверье Иерусалима, отнявшего у меня и мою первую, и мою последнюю любовь.
На тротуаре начали попадаться кучки полицейских в черных пластиковых латах, когда мое бедро вновь защекотал осточертевший вибратор.
– Ты куда пропал? – кричала Женя, но я был бодр и азартен:- Я подъезжаю к пляс Бульбулье. На бой за дело Бен Ладена!
– Ты что, пьян?!. Немедленно возвращайся!!!
– Не ходил бы ты, Ванек, во солдаты!.. Все, я подъехал.
Эта машинка-докучалка опять вибрировала, но я уже не обращал внимания на ежеминутно возобновлявшуюся щекотку. Давно у меня не было так празднично на душе, но к полицейскому кордону я обращался как можно более растерянно: “Май дотэ, – просительно показывал я на рокочущую площадь поверх полицейских касок. – Ай уонт тэйк эвэй хё!..” Черные легионеры расступились и тут же вновь сомкнулись за моей спиной.
Из центра необъятной площади устремлялся к темнеющему небу высоченный обелиск, окруженный аллегорическими фигурами, обвешанными такими плотными гроздьями человеческих тел, что было не разобрать – львы это или лани. Неохватная толпа была разбита как будто бы на десяток отдельных митингов, на каждый из которых нацеливалась отдельная когорта черных латников. От митинга к митингу перебегали летучие отряды, то накатывавшие на строй легионеров, то при первом же их ответном рывке, разлетавшиеся, подобно галкам, чтобы тут же собраться у другого митинга. Зеркальные витрины, опоясывающие поле битвы, сплошь сверкали звездными трещинами; все новые добровольцы пытались с разбега прошибить их каблуком, однако респектабельность обладала прочностью брони.
Мимо пролетела стайка подростков в капюшонах, надвинутых на черные горящие глаза, причем один едва не сбил меня с ног. Слева отозвался болью низ живота, однако отступать было поздно. Придерживая больное место сквозь карман, я потрусил за ними. Они подлетели к очередной когорте черных легионеров и засыпали стражей порядка коротким градом пустых бутылок, банок, камней – и тут же метнулись в сторону, один я по инерции продолжал трусить навстречу ринувшейся прямо на меня черной волне. Я замер, втянув голову в плечи и прикрыв руками низ живота, однако черная волна с тяжким топотом обогнула меня и устремилась за малолетними диверсантами, через полсотни метров, впрочем, разом прекратив преследование. После этого я примкнул к другому летучему отряду, затем к третьему, четвертому – временами вокруг меня кого-то мочили, куда-то волокли, но меня лишь отпихивали. Такая рухлядь не интересовала ни врагов либеральной цивилизации, ни ее защитников.
Наконец, обессилев, зажимая сквозь карман истерзанный пах, пульсирующий, словно нарыв, я внял-таки неустанному зудежу мобильника. Женя рыдала в голос.
– Почему ты не берешь трубку, я с ума схожу от страха! Ты где?!.
– С друзьями на Сенатской площади. Ты же собралась в Иерусалим, так и езжай с богом! Ты делаешь, что ты хочешь, а я – что я хочу!
Тебе-то что?
– Ты где, я уже полчаса здесь блуждаю, а тебя нигде нет!..
– Так ты что, здесь?!. Ты видишь монумент этот чертов? Обходи его по часовой стрелке, а я буду против!
Ко мне прямо жизнь вернулась, когда я ее наконец узрел – заплаканную, затурканную, в очечках набекрень…
А назавтра меня ждала новая радость: Женя заглянула в интернет и вынырнула оттуда в какой-то разгневанной веселости: ей предлагалось работать с палестинцами по проекту, в котором Иерусалим именовался
оккупированной палестинской территорией ! Они в Европе совсем рехнулись, как будто радовалась она, а моя душа, свалив последний камень, окончательно воспарила в заоблачные выси. Я почти сочувствовал Жене, которой эта глупая неудача помешала убить меня.
Но надо было хоть на миг да обмереть в грандиозном курдонере Лувра.
И я действительно обмер, словно бы впервые вдруг разглядев огромное треугольное изъятие из фантастического фасада. Какой-то гордый собою
Дурак при помощи пляжной стекляшки отнял у мира увесистый ломоть всемирной красоты, чтобы поудобнее разглядеть то, что осталось.
Средство, уничтожающее цель. Как вся наша цивилизация.
Мы ехали к тем, кого дураки-господа считают дураками, на электричке, словно куда-нибудь в Парголово. И когда за промытыми трехэтажными шкафчиками для жилья открылась грубая кладка пятиметровой ограды, откуда выпирали ввысь каменные ребра аркбутанов, я усмотрел в этом лишь обычнейший сюжет: слабоумные заняли жилище бога. Суть либерализма – высшее служит низшему.
Только память о Леше Пеночкине заставила меня войти в эти отнюдь не тесные врата. Из которых я вышел тихий и туманный, словно побывал при каком-то дворе, где слабоумным оказывались королевские почести.
Стольник коленопреклоненно звал его милость к трапезе, мычание, икоту и слюну принимая как знак согласия. Затем высокую персону катили к круглому столу, где ее ждали расписные фарфоровые тарелки, платиновые ножи и вилки с притупленными остриями и за каждым передвижным троном склонялся вышколенный лакей…