Когда становится совсем холодно, так что малой обхватывает его руками, чтоб хоть как-то согреться, когда водитель засовывает руки в карманы и приваливается к рулю, руля животом, и когда женщины перестают голосить, кутаясь с головой в подушки и одеяла, они-таки выкатываются за последний заводской забор, пересекают чёрное, перепаханное поле и въезжают в посёлок. Паша втянул голову в плечи, повернулся боком к лобовому стеклу, чтоб не так дуло, но не выдерживает, выглядывает на дорогу, смотрит, что там впереди. А впереди длинная улица с частными домами. Много домов со следами обстрелов, дыры в шифере, черные метки на стенах и заборах. Из-за металлических зеленых ворот выглядывает кто-то местный – испуганный, озверевший, смотрит на прибывших с подозрением, мол, кто такие, зачем приехали? Главное – будут ли снова стрелять? Паша здесь был пару раз, в детстве, с отцом. То есть ничего не помнит. Во всяком случае – ничего хорошего. Рабочий посёлок, построенный при шахте, сросшийся в восьмидесятых годах с городом, хотя всегда оставался отделённым от него бесконечной промзоной. Определённая автономность, отдельность. Несмотря на то, что все работают в городе. Точнее, работали. До войны. Теперь посёлок отрезан, бои за него велись с осени, правда, прекратились они здесь довольно давно: в городе ещё стреляли, а тут уже начали латать шифер и городить новые заборы. Куда же без заборов. Лаз идёт по главной улице, доезжает до конца, въезжая в исторический, так сказать, центр, подкатывает к автобусной остановке, тормозит. Паша промёрзшими до костей пальцами открывает дверь, они с малым вываливаются наружу, как парашютисты, что прыгают с одним парашютом на двоих. Тело затекло, ноги онемели, одежда сырая, голова тяжёлая. Десять часов, приятное январское утро.
Паша сразу же замечает, что изменилось за тридцать лет, с тех пор когда он здесь был в последний раз. Ничего не изменилось. Церковь новую построили. И супермаркет. Ну и всё. Старый сельсовет стоит без флага: предыдущий, государственный, похоже, сбили, новый вывесить ещё не успели. Старый Дом культуры – без каких-либо признаков жизни. Невдалеке школа, тоже пустая, над футбольным полем висит дождь. Сбоку тянутся здания магазинов: белый камень, потемневший от времени, синяя краска оконных рам, прилепленные к дверям рекламные плакаты с кока-колой. И толпа – чёрная, молчаливая, следит за ними, напряжённо и недоверчиво, того и гляди кинутся, разорвут на куски. Женщины начинают выгружаться, выбрасывают через окна мешки и подушки, выходят под дождь, толкутся около Паши, продолжая воспринимать его как главного, не отходя от него, перекладывая на него ответственность за всё, что с ними произойдёт. Когда выгружаются все, водитель бросает взгляд на одну толпу, давно уже стоящую возле магазина, затем на Пашу, мокнущего теперь со своим десантом, криво усмехается, заводит машину, сдаёт назад. И вот две толпы стоят одна против другой – две кучи мокрых и злых пассажиров, на пустой автобусной остановке, и разделяет их только сто метров плотного и влажного январского воздуха. Стоят и не знают, чего друг от друга ждать, о чём друг с другом говорить. Паша тоже не знает, о чём говорить, стоит, разглядывает толпу напротив, различает в ней нескольких мужчин постарше, женщину в малиновом пуховике, двух девочек лет десяти, что стоят одни, без взрослых, со школьными ранцами за плечами. А остальных и не различает: так, пятна лиц под платками и тёплыми шапками, глубоко запавшие глаза, пряди волос, выбивающиеся из-под капюшонов, наспех накрашенные губы, размытая дождём чёрная краска под глазами. Женщины, в основном женщины. Смотрят сурово, будто догадываются о чём-то нехорошем. Никто даже не улыбнётся. Паша вспоминает, как криво усмехнулся водитель, вспоминает улыбку того пацана на блокпосту, который узнал его, но ничего не сказал, и вдруг всё вспоминает.