С «ними» — это с кем, с читателями?
Ну да, самую малость. Они знают, что это Буковски, но, если даешь им Чинаски, они как бы могут сказать: «О, какой же он клевый! Называет себя Чинаски, но мы-то знаем, что это Буковски». Тут я их как бы по спинке похлопываю. Они это обожают. Да и сам по себе Буковски все равно был бы слишком праведным; понимаете, в смысле «я все это сделал». Особенно если это что-нибудь хорошее или замечательное, или вроде бы замечательное, и там стоит твое имя. От этого праведность так и прет. А если так поступает Чинаски, то я, может, этого и не делал, понимаете, может, это выдумка.
Но вам же не обязательно так поступать; вы же не можете ни минуты считать, будто это какая-нибудь «боязнь ячества», если учитывать, чем на самом деле Чинаски у вас в книгах занимается…
Я, знаете ли, ужасно запутался.
В большинстве ваших рассказов, в их явной повседневности, обыденности, в их простоте у вас, по-моему, нет таких героических пропорций, которых стоило бы опасаться.
Я обычно себя немного принижаю…
И Чинаски выручает?
Выручает, да. О, Буковски помог бы еще больше. Вот мне только дай волю его унизить. На самом деле я не знаю, что такое Чинаски. Я не могу ответить, зачем я так делаю.
Он добавляет вам дистанции, чтобы дополнять реальные события?
Вообще-то, мне кажется, Чинаски дополняется меньше, чем Буковски. Может, Чинаски, наоборот, не дает дополнять. Я не могу ответить. Я не знаю, что такое Чинаски и почему я вставил его в роман; если бы в «Почтамте» был Чарльз Буковски, ну что, тогда бы они своими кровоточащими сердцами на сопли изошли, дескать, «великий поэт, такой великий писатель — и сидит на почте». Знаете, есть же такие типы. А скажешь им «Генри Чинаски» — и такое отношение несколько снимается. Может, в этом причина. Я для них, знаете, неуловим. Бог знает почему. Что-то мы делаем, даже толком не понимая зачем, но нам надо это сделать, иначе побагровеешь, позеленеешь и сдохнешь на месте, только и всего. Вот до чего важные вещи, но мы не знаем, зачем они. Это одна из них.
А кто из авторитетных, знаменитых признанных писателей вам бывал особенно полезен?
Да нет мне от них пользы. Я потому, в частности, и взялся писать сам — читал великие произведения минувших веков и думал: «Боже праведный! И это все? На этом они и успокоились? Шекспир? „Война и мир“ Толстого? Вот на этом? Чосер?» Хотя Чосер вовсе не плох. Но, елки-палки, нам же навязывают больших пацанов. А у них не искрит ничего, не тянет вверх. На меня это не подействовало, и я сказал: «Тут что-то не то. Надо идти дальше». Вы это, наверное, назовете эго, или неверным толкованием, или недостатком понимания, но мне просто было скучно, меня от них тянуло зевать. Великие умы столетий. От большинства меня клонило в сон.
А от кого нет?
От Фридриха Ницше, от Шопенгауэра — это великое, хорошее; от первой книги Селина, и еще есть две-три, которые сейчас не идут на ум. В общем, то, что делалось раньше, меня не удовлетворяло. Главным образом меня беспокоил недостаток простоты; а под простотой я имею в виду не просто голые кости без мяса, я имею в виду умение говорить. Мне кажется, гений — это способность выражать трудное просто. Они же что делали — они простое выражали сложно. И все это за мои деньги, и все не так, а мне нравятся простота и легкость, но без потери глубины, или славы, или огня, или хохота. Вот над чем я пытался работать — чтоб выходило легко без потери крови. Таков мой план.
Одно из множества замечаний тех, кому не нравится ваша работа…
Так многие говорят, да…
Парочка…
Батальоны! Но продолжайте…
Они считают, что ваша работа отвратительно проста. Вы использовали метафору «плоти и костей». С моей точки зрения, там одна плоть, а костей почти совсем нет, но вот некоторые переживают, ибо то, что вы делаете, не отвечает никаким нормальным литературным критериям. Оно в стороне от всего, что принято делать. И ваши критики спрашивают себя: можно ли назвать «Почтамт» романом, или же хорошим романом, или же вообще литературой?
Видите ли, они — жертвы своей подготовки, литературной свой подготовки, своего литературного наследия. Если что-то не звучит литературно, они считают, что оно литературой не может и быть. Литературой — в смысле принятой высокой формы выражения, в смысле чего-либо выше журналистики. Поэтому мне кажется, что они в большем смятении, чем я, и, мне сдается, прошедшие века их подавляют. Столько поэтов писали хорошие стихи и разыгрывали их по-простому, и там было солнце, и вовсе не надо ничего этого туда пихать… А они как будто просят, говорят: «Ну, я должен был это написать, а поэтому вверну-ка я мягонькую поэтическую строчку, и вы меня простите за остальные строки, которые я тут написал». И когда я натыкаюсь на такую строку, меня блевать тянет. Говорю же, они сдались, бросили, они — жертвы собственного наследия. И мне кажется, я от этого наследия ушел, потому что оно меня никогда не интересовало. Может, это ушиб мозга, не знаю, но я от этого наследия ушел — ну, в основном. Так что у меня некоторое преимущество. Иными словами, мне не нужно на «что-то» походить. Если не походишь на что-то, они считают, что это неправда; но это же их проблема.