Выбрать главу

тельняшку мокрую свою.

Был гол до пояса матросик,

матросик выглядел тощо —

полустарик, полуподросток,

но человек — живой еще.

Я сам не раз стирал тельняшки

и на авралах спину гнул,

и по моряческой замашке

ему вполглаза подмигнул.

Он огляделся воровато

и, убедясь, что никого,

мне подмигнул чуть виновато —

мол, понимаешь, каково.

Потом лицо как бы заснуло,

он отвернулся, и молчок,

но что-то в нем на миг блеснуло,

как будто слабый маячок.

Я никогда в Китае не был —

не потому, что недосуг,

но мне матросик тот не недруг,

хотя сейчас — увы! — не друг.

И если был бы жив Конфуций,

то, у обмана не в плену,

в каком бы горестном конфузе

он оглядел свою страну.

Тот гордый флаг упал так низко,

так складки все на нем горьки,

когда по пальцам пианистов

древком с размаху — сопляки.

Когда все молятся портрету

того, кто давит мысль и честь,

единомышленников нету —

лишь соумышленники есть.

Но верю всею горькой болью,

что где-то, прячась будто мышь,

безмысльем загнана в подполье,

скребет бумагу чья-то мысль.

Кто он? Простее нет разгадки.

Поэт... Они как воробьи.

Сначала бьют их из рогатки,

потом разводят «из любви».

В аду казарменного рая,

где заморочили народ,

литература вымирает,

но, вымирая, не умрет.

И там, затравленно скитаясь,

напишет правду страшных лет

мой брат неведомый китайский,

духовный лагерник — поэт.

В его стихах без лжи парадной

предстанут мумии чинуш,

лжекоммунизма император

и оскопленье стольких душ.

Дай бог, чтоб тайные тетрадки

пошли в печатные станки,

чтоб промахнулись все рогатки,

чтоб в цель попали все стихи!

Спасибо, худенький матросик,

за твой опасливый подмиг,

за то, что ложь ресницей сброс!

пусть боязливо, пусть на миг.

Народ никто не уничтожит.

Проснется он когда-нибудь,

пока еще хоть кто-то может

по-человечьи подмигнуть.

1972

Колизей

Колизей,

я к тебе не пришел как в музей,

я не праздный какой-нибудь ротозей.

Наша встреча

как встреча двух старых друзей

и двух старых врагов,

Колизей.

Ты напрасно на гибель мою уповал.

Я вернулся,

тобою забыт,

как на место,

где тысячи раз убивал

и где тысячи раз был убит.

Твои львы меня гладили лапами.

Эта ласка была страшна.

Гладиатору —

гладиаторово,

Колизей,

во все времена.

Ты хотел утомленно,

спесиво,

чтобы я ни за что

ни про что

погибал на арене красиво,

но красиво не гибнет никто.

И когда,

уже копьев не чувствуя,

падал я,

издыхая, как зверь,

палец, вниз опущенный,

чудился

даже в пальце,

поднятом вверх.

Я вернулся как месть.

Нету мести грозней.

Ты не ждал, Колизей?

Трепещи, Колизей!

И пришел я не днем,

а в глубокой ночи,

когда дрыхнут все гиды твои —

ловкачи,

а вокруг только запах собачьей мочи,

и жестянки,

и битые кирпичи,

но хоть криком кричи,

но хоть рыком рычи,

в моем теле

ворочаются мечи,

и обломки когтей,

и обломки страстей...

Снова слышу под хруст христианских костей

хруст сластей на трибунах в зубах у детей...

Колизей,

ты отвык от подобных затей?

Что покажешь сегодня ты мне,

Колизей?

Рыщут крысы непуганые

среди царства ночного, руинного.

Педерасты напудренные

жмут друг дружку у выхода львиного.

Там, где пахнет убийствами,