— Ну, ты же понимаешь…
— Почему она последняя? Я стала совсем старой или приговорена к смерти? Или я собираюсь покончить жизнь самоубийством? И верю ли я в Бога?
— А какое это имеет значение?
— Человек, который верит в христианского Бога, заказал бы обед из десяти блюд, нисколько не беспокоясь из-за того, что он последний. Христиане верят, что за гробом их жизнь продолжится в бестелесной форме, идеальной для тех, кто обожает шоколадные торты, но страдает от целлюлита.
— А ты веришь в Бога?
— Слишком серьезный вопрос для подземной автостоянки. Не в того Бога, который разрешает тебе есть. Если бы я знала, что действительно готовлю в последний раз, то так разволновалась бы, что отгрызла бы себе обе руки, а не только сухие островки, которые ты видел.
Как выяснилось вскоре после приезда домой, нежелание Изабель представлять себе последний в жизни ужин объяснялось тем, что у нее начиналась легкая форма желудочного гриппа, который уложил ее в постель и заставил какое-то время довольствоваться пустым бульоном.
Наутро болезнь прошла, но та легкость, с которой она превратила Изабель в жалкую, молчаливую тень, еще раз напомнила мне о том, что постоянство личности — это иллюзия, базирующуюся на хрупком равновесии физических частиц, а наше здоровое "я" — лишь одна из ипостасей, которые мы можем принять по прихоти наших внутренних органов.
Болезнь может жестоким образом трансформировать нас: рука, которую мы попросим двинуться, нагло останется на прежнем месте, мягкость, которой мы гордились, уступит место устрашающей нетерпимости, а острота ума — невыносимой летаргии. Помимо физической боли, болезнь, как и слепая любовь, нервирует нас вопросом: "Стану ли я когда-нибудь самим собой?", а еще приводит в беспорядок наши мысли, так что суждения, которые казались естественными, вдруг становятся чужеродными — словно сон о том, как ты оставляешь городской комфорт ради опасностей жизни в саванне.
Таким образом, нежелание биографов упоминать о желудке, возможно, коренится в другом, более простительном нежелании — осознавать, что тело, частью коего является желудок, порой заставляет нас чахнуть в сумеречных состояниях, когда мы становимся чем-то отличным от личности, которой привыкли себя считать.
Глава 5
Память
Побуждать человека вспомнить прошлое — все равно что пытаться заставить его чихнуть под дулом пистолета. Результаты неизбежно разочаруют, ибо настоящее воспоминание, как и чих, невозможно вызвать волевым усилием. Разумеется, бывают и рутинные воспоминания — механический рефлекс, который срабатывает, если меня спрашивают, когда я закончил школу, и я, сделав несложный подсчет, отвечаю, — но это лишь жалкое подобие феномена, о котором идет речь. Подлинная встреча с фрагментом прошлого ударяет нас, как молния, и мгновенно сводит на нет временную дистанцию; словно мы вовсе не вспоминаем, а вновь переживаем событие, случившееся вне времени. Истинное воспоминание сметает барьер между прошлым и настоящим — тридцатилетние, мы внезапно оказываемся в лесном походе, в который ходили в двенадцать лет, и едим сэндвичи с потрясающе вкусной розовой ветчиной. Но поводом для такого воспоминания обычно бывают не чьи-то назойливые расспросы, а случайность — например, запах такого же сэндвича, заказанного двумя десятилетиями позже в кафе железнодорожной станции.
— Да, вот это и есть то, о чем писал Пруст, — изрек Крис, приятель Изабель, с которым я поделился этими мыслями (в свою очередь, почерпнутыми из какого-то неизвестного источника). Мы втроем сидели в пабе; Изабель молча снимала со свечи восковые слезы, делила их на кусочки и снова скармливала огню.
— Ты читал Пруста? — спросила она, скептически взглянув на Криса.
— Я?
— Да, ты.
— Скорее нет, чем да, — смутился Крис. — Книги-то у меня есть, и я читал некоторые комментарии, но никак не удается найти столько свободного времени…
Пожалуй, о масштабе писательского дарования можно судить и по тому, как свободно оперируют идеями писателя даже те, кто до сих пор не удосужился прочитать его оригинальные труды. К сожалению, я тоже осилил не больше двадцати страниц, а взгляд, который Изабель бросила на Криса, говорил о том, что мне имеет смысл перевести разговор на другую тему или предложить отвезти ее домой.
Однако спустя несколько недель перед нами снова встал этот же вопрос. Мы с Изабель сидели в гостях у моего друга, на диване, обтянутом ярко-оранжевой тканью и вдобавок усыпанном разноцветными подушками. Я заметил, что одна из них, в чехле из пушистой синей фланели, особенно понравилась Изабель; она пару раз погладила подушку, а потом наклонилась, чтобы понюхать ее.