Утром я увидел его настоящее лицо над своей кроватью. Прошло полчаса, как я уже не спал. Мурашки бегали по телу от воспоминаний. Казах вопил, что так много работать невозможно. Я ссылался на разного рода неурочные работы, явно намекая на Доску почета. Потом сказал, что это со мной уже бывало, и не стоит предавать этому особого значения. Более того, я чувствую себя довольно бодро, и пойду-ка я в класс. Обещаю работать меньше.
Казаху я сказал правду: чувствовал я себя действительно превосходно. Еще бы — проспать 18 часов! Мишка был взволнован, говорил, что я сорвал полковничью тусовку и поднял на ноги весь штаб. Бадма тоже недобро смотрел. Все выглядели озабоченными и болевшими за мое драгоценное здоровье. Один только Сашка спросил, чего это я наглотался. „Спермы“, — ответил я и швырнул в него ручку. Наши с Сашкой отношения портились с каждым днем. Взаимные подначки не на шутку рассердили Мишку. Я запустил в нашем кругу для Сашки новую кличку. Учитывая место его рождения и проживания, я предложил называть его „гомием“ или просто гомиком. Надо ли говорить, что ему это страшно не нравилось. Одно дело, если он слышал свою кликуху из уст Мишки или Сергея, другое — если обзывался я. Он бесился, гонялся за мной со сжатыми кулаками, но Мишке всегда удавалось его утихомиривать. Мы нашли новое развлечение: записывать на магнитофон анекдоты, озвучивая их в ролях. Шедевром был анекдот про Чудо-Юдо, когда к нему, пляшущему на пеньке, подходит фашист и спрашивает на ломаном русском в исполнении Сергея: „Ты, блядь, есть кто?“ Оно в ответ моим писклявым голосом: „Чудо-Юдо“. „Юден? Фоэр!“ — орал Сергей и начинал имитировать автоматные очереди. Мишка колотил деревяшкой по жести, взрывались бомбы, свистели снаряды — и так с десяток анекдотов и частушек. Наутро мы всё это слушали и получали заряд бодрости и хорошего настроения на весь день.
Однажды вечером, когда Ёжика не было с нами, я сочинил и предложил ребятам сыграть и записать пьеску о голодовке в Гомеле. Люди выходили на улицу, кричали различные лозунги, потом в конвульсиях помирали, проклиная Чернобыль, атомную энергетику с Курчатовым и гомельские городские власти. Сашка вошел в тот момент, когда я пищал в микрофон: „Дайте хлеба гомикам!“ Быстрыми шагами он подлетел ко мне, схватил за воротник и начал дубасить по голове. Никогда я не видел такого красивого озверевшего лица! Досталось и магнитофону, и Мишке, пытавшемуся Ежа остановить. В конце концов я поднялся, мы с Сашкой выскочили в темный предбанник, где и продолжали что есть силы лупить друг друга. Мощный Мишка подоспел, когда мы катались по полу, мертвой хваткой вцепившись друг в друга. Результаты были налицо, вернее, на лицах: у меня — фингал под глазом, у него — чуть ниже, на щеке. Следы любви у всех разные…
Два дня мы не разговаривали. Первым пошел на примирение я, сказав, что и он может что-нибудь сочинить про москалей. И пообещал больше не называть его „гомием“. Мы, совсем как мужчины, пожали руки и начали друг с другом разговаривать. Да и повод нашелся хороший — очередная пьянка по случаю выписки Мыша. Он обещал вскоре прийти попрощаться совсем, так как был полностью уверен в своем скором дембеле. И действительно, в самом конце октября мы с ним простились. Я не нашел нужных слов, чтобы выразить, сколько он для меня значил и как мне его будет не хватать. Многим позже я написал ему это в письме, но ответа не получил до сих пор.
Чувство почти что вседозволенности развивалось у нас с каждым днем. На токарном станке Серёжка выточил несколько деревянных пенисов и гонялся за мной с ними по всему штабу, пытаясь запихнуть то в рот, то прямо со штанами в зад. Повизгивая, я убегал от него, постоянно думая, не слишком ли быстро я бегу. По вечерам играли в предбаннике в футбол, всё больше с Серёжкой, иногда — с Сашкой. Мячом служил старый носок, набитый тряпьем. Однажды я попал в висевший на стене гипсовый барельеф Ленина, который разбился на мелкие кусочки. Но никто и не подумал испугаться. Смели в совок — и в мусор. Заметит Бадма — скажем, что украли. Мишку с Сергеем в один день перевели из неврологии в кожное отделение. Ничего такого у них не выскочило, просто уже неприлично долго они раздражали психов своим пребыванием там. Ёжика перевели в ЛОР-отделение. Следующей была моя очередь. Я напомнил Бадме про обморок, и он начал готовить почву для перевода меня в неврологию.
Кожное отделение, куда я иногда наведывался к своим друзьям, было самым обшарпанным из тех, которые я видел за всё время службы. Казалось, гонорейные частицы и бледные трепонемы летали по воздуху, оседая на облезлых стенах. Я не завидовал Мишке с Серёжкой, даже жалел их. А им — хоть бы хны. По ночам веселились от созерцания необычного аттракциона: больные на кожу и органы солдатики по простыням затаскивали на третий (!) этаж местных шлюх. А те хороши! Лезли, как чемпионки Белоруссии по акробатике или спортивной гимнастике. Ладно, „венеры“ не боялись — испугались хотя бы высоты! Но нет: когда спереди свербит, всё нипочем — по себе знаю. Но у меня, в отличие от них, свербело сзади.
Прямо перед ноябрьскими праздниками кому-то взбрело в голову проверить мне мозги. Есть такая чудная вещь, как энцефалограмма, когда твою голову опутывают проводами, а потом сажают в темную комнату и иногда ослепляют резким ярким светом. А беспристрастные приборы записывают, как ты на всё это реагируешь. Вроде бы и сделать с собой ничего нельзя, ибо даже в темноте ощущаешь, что ты у медсестры как на ладони. Так-то оно так, но я подложил в тапочек канцелярскую кнопку. В темной комнате, сидя в кресле, я периодически нажимал на кнопку ногой. Было больно, зато потом я узнал, что приборы зарегистрировали довольно большие отклонения в работе мозга. Искренне до сих пор надеюсь, что это было только из-за кнопки.
В праздники нам работать запретили. Это, как и у священников, большой грех. Я не ходил ни на какие фильмы типа крутого боевика „Ленин в 1918 году“, три дня спал, иногда навещал кожное отделение и пару раз забегал к „лорикам“. Сашка был озабочен соседством с „афганцами“. Их большой партией привезли в соседнее отделение. По ночам они буйствовали, ставя на уши ЛОР и пару близлежащих отделений. Несколько раз вызывали солдат из комендатуры, дабы утихомирить дебоширов, привезенных в госпиталь для реабилитации. Главный „подарочек“ начальству госпиталя „афганцы“ приготовили аккурат в ночь на 7-е ноября. Они забили до смерти парня, который был виноват перед ними лишь тем, что не служил в Афганистане. Еще нескольких молодых солдат перевели в челюстную хирургию — понятно, с какими травмами. Пришлось „афганцев“ изолировать, выставив круглосуточную охрану. Но вопли, мало похожие на человеческие звуки, были слышны еще не одну ночь.
Как всегда, Бадма или что-то упустил, или не захотел сделать. Я не успел еще проснуться, когда меня обрадовали, сказав, что сегодня за мной должны приехать. Я — к казаху: а как же обмороки, плохая энцефалограмма?! Он ничего не знает, но по сосудистой части я практически здоров. Ну вот, не зря говорил я себе, что знаю, насколько у этих козлов развито чувство признательности! Я — скорее к Мишке, чтобы он поговорил с Бадмой. Он возвращается со страшным известием: узбека сегодня не будет. В классе началась паника, разжигаемая мной. На счастье, Мишка вспоминает про другого полковника — зама по лечебной части. Мы ласково называли его Костиком. В свое время я оказал ему пару услуг, и хотя и здесь рассчитывать на признательность особо не стоило, надежда появилась. Костик был у себя в кабинете и без труда меня вспомнил. Я нажаловался на потомка Чингисхана и отсутствие Бадмы. „Ладно, приведешь ко мне своего сопровождающего“. Костик вскоре увольнялся по старости, так что мой вопрос для него был не первой важности, и он без особого риска для себя мог его решить. Только бы сопровождающий не опоздал, а то Костик может уйти домой или просто забыть! Нет, оказалось, помнил. За мной пришла алкоголического вида санитарка из неврологии. Уже минут пятнадцать я лежал в палате для небуйных.