Пару дней я думал, что бы такое на первое апреля сотворить. И придумал! Попросил Юрика, бывшего в ночь на первое помощником дежурного, разбудить всех за полчаса до подъема — всех, кроме Ростика… Едва продрав глаза, я полез к Ростику в кровать, на второй этаж. Кровать пыталась скрипеть, но потом одумалась и приняла правила игры. Остальные, ни о чём до конца не догадываясь и делая вид, что спят, внимательно наблюдали.
Ростик ничего не понял, когда почувствовал тепло человеческого тела рядом. Обнял во сне и застонал сладко. Пришлось поворочаться, дабы смести с себя его объятия, а его освободить от объятий Морфеевых.
— Ты що тут делаешь?!
— Лежу.
— Ты що?..
— Мне было холодно, Ростик, и я пришел, чтобы ты согрел меня…
— Ты що… зачем?
— Я давно хотел сказать, что ты мне очень нравишься, но не мог. Ты же до сих пор злишься на меня…
— Ну, а як ты хотел? Я ж заместо тебя пахал на этих „дедов“ и на этих сержантов ебучих…
Я едва сдержал смех, представив сжавшиеся кулаки Юрика со Стасом:
— Ну не злись, Ростичек, давай всё забудем и начнем новую жизнь. Обними меня… еще раз. Хочешь, я тебя поцелую?
— Ты що?..
— Молчи, не говори ничего, я сам всё сделаю. Скажи, ты хочешь меня хоть немножко?
— Що?..
— Не „що“, а „куда“. Я хочу тебя…
— Ну… ну…
Чувствуя, что хихиканье ребят меня вот-вот выдаст, я с криком „Пидар!“ слетел со второго яруса. Юрик зажег свет, и все, кто лежал на втором ярусе, узрели Ростиков стояк, угрожающе направленный в мою сторону. Хорошо, что дежурный спал крепко, иначе бы и он подавился со смеху. Я валялся по полу в истерике, Ромка был весь в слезах, Славик уткнулся лицом в подушку. Только бедный Ростик, ничем не прикрытый (одеяло я утащил с собой) смущенно оглядывался вокруг, виновато, как в кино, оправдываясь:
— А я ничо… Он сам…
— С первым апреля, любимый! — я милостиво протягивал одеяло. — Вот уж не думал, что ты так на мужской пол падок! Ну да ладно, с кем не бывает…
К вечеру слух о том, как мы встретили День Смеха, облетел всю часть и даже до химиков добрался. Все, кому было не лень, подшучивали над Ростиком. Тот не знал, куда деваться. Даже провалившись под землю, он бы не смог избежать позора. Мне стало жаль бедного парня, но ребята успокаивали меня: так ему, чмошнику, и надо — не будет стучать и говниться без повода. А Юрик его даже стукнул слегка — за „ебучих сержантов“. Я так никому никогда и не сказал, что раздрочил Ростика рукой…
Смеялись мы не к добру. Перед отбоем в Ленкомнату зашел смутный Вовчик, сменивший Юрика на боевом посту, и сообщил с трауром в голосе, что звонил Стень. На товарную станцию подвезли три вагона дров, и их нужно до утра разгрузить, дабы не платить железной дороге за простой вагонов. Все, как один, послали Вовчика со словами, что первое апреля подошло к концу. Только Юрик, видимо, досконально изучив Вовкину мимику, сказал, что дела наши плохи. Одевшись во всё грязное, мы отправились на условленное место встречи со Стенем.
Даже издалека вагоны выглядели устрашающе. Огромные поленья торчали в разные стороны. Мне показалось любопытным, как вагоны вообще сюда приехали, не растеряв ничего по пути. Когда мы подошли ближе, я понял, что смерть моя притаилась за одним из огромных бревен. Слава богу, их не надо было никуда тащить — просто выгрузить и сложить кучкой. После того, как Стень объяснил и без того понятную задачу, я мигом вскочил наверх, рассудив, что сбрасывать бревна будет легче, чем складывать. Так оно и было — до тех пор, пока бревен в вагоне не стало меньше. Теперь приходилось сначала поднять бревно, а потом уж бросать, да еще смотреть при этом, чтобы никого внизу не пришибло. Уже после первого вагона я почувствовал, что конец близок. Второе дыхание явилось ближе к середине второго вагона. Дело пошло веселее — я даже шутить пробовал. Когда линии железнодорожного полотна озарили фары машины, все разом смолкли. Стало понятно, что бревна придется еще и грузить. Вскоре показалась вторая машина…
Рассвет второго апреля был красивым. Иногда, разгибаясь в полный рост и не чувствуя за собой спины, я думал, что нахожусь уже на том свете, и что не рассвет это, а отверзлись ворота в рай… Но боль, начинавшаяся от ладоней в нелепых и совсем неудобных перчатках, переходившая через плечи и заканчивавшаяся в готовых взорваться мозгах, возвращала меня в компанию еле двигавшихся сослуживцев. Завтрак нам подали прямо к вагону. После первой ложки каши я побежал прочь от ребят. Те было подумали, что я дезертирую с места боя за топливо следующей зимы, и что-то кричали вслед. Я не расслышал: шум собственной блевотины заглушил всё — даже гудок проезжавшего поезда.
К чести моей, я остался с ребятами до конца, причем без завтрака. Сколько раз бес или голос разума соблазняли меня упасть в обморок: ни один бы врач не осмелился отказать мне в госпитализации! Но я стерпел. Лишь в части, куда мы приползли около полудня, я демонстративно прошел перед Мойдодыром с рукой на сердце: пусть знает, что еще пара вагончиков — и больше меня здесь никто не увидит. Могу ведь обидеться и слечь аккурат до дембеля! Ничего не сказал мне противный Мойдодыр. Но намек понял.
Мы спали весь день. Вернее, могли спать. Вовчик, который всю ночь провел в дежурке, примчался с криками, что вышел, наконец, новый приказ министра обороны об увольнении очередного призыва. Меня это не касалось, но всё равно не спалось. Ростик визжал, что стал „дедом Советской армии и Военно-морского флота“. Даже ко мне обниматься полез, забыв от счастья, что „черпаком“, а тем более „дедом“, меня считать отказывался. Прогнав его негнущейся рукой, я впал в забытье.
Я отмывал руки целый вечер. Подумать только: за какую-то ночь они превратились в руки настоящего мужчины — с мозолями, ссадинами и царапинами, как полагается! Тело ломило, каждое движение давалось с трудом, но я заставил себя пойти доделать альбом, обещанный к третьему числу. Юрик со Стасом обмывали в соседней части приказ, Славик беспробудно спал, остальные корчились от болей во всех органах. Страшно было смотреть. Ромка, казалось, постарел лет на десять — круги под глазами и морщины по всему лицу… Мне хотелось трахаться. Труд облагораживает, оказывается, не только человека — меня тоже. Я поманил пальцем Боба.
Не знаю, как это получилось, но в каптерке нечего было выпить. А разве трезвый Боб согласится трахаться, да еще так, как хотелось мне? А мне хотелось, между прочим, иметь его. Чем извращенней способ, тем лучше. Как мужчина он меня уже не интересовал. Оставив опыленные альбомные листы сохнуть, я накормил Боба салом, оставшимся от поебушек, когда и с фронта, и с тыла я принялся размазывать слюну по его хрену. Поначалу это действовало на меня, как утренняя каша, но я быстро вошел в раж и довел Боба до состояния, пребывая в котором, он не мог сказать „нет“. Только усомнился в том, что у него получится быть „послушной девочкой“. „Не волнуйся, дурачок, я всё сделаю сам. Ты мне очень нравишься, и я не смогу причинить тебе боль“. Будучи Снегурочкой, всегда таявшей от комплиментов, Боб и на этот раз ничего не смог возразить — просто взобрался на стол и раздвинул ноги. Напустив в целку побольше слюны, я миллиметр за миллиметром начал забираться в „непробитого“ пока мужчинку. Очень скоро он расстался с честью окончательно. Когда я был в нём наполовину, этот факт зафиксировался в моей голове… Я всегда считал, что парень становится „девочкой“ только тогда, когда я всажу ему хотя бы полшишки…
Боб кряхтит под мое „Потерпи, любимый“. Давным-давно, в школе, я страшно боялся прививок, особенно в попу. Медстестра, заботливая тётка, дай Бог ей здоровья, всегда говорила: „Потерпи, только чуть-чуть будет больно. И глазом не успеешь моргнуть“. Я моргал раз тыщу, прежде чем она вытаскивала из меня шприц, освобождая тем самым от боли. Да и боли особой не было — было просто страшно, и от этого каждая клеточка начинала болеть. Не потому, что это было на самом деле — так было нужно. Нужно было, чтобы болело. Поэтому и было больно. И у Боба та же ситуация. Сжался весь, мешает двигаться на полную мощь. Я хлещу его по обеим половинкам. Немного помогает — плотное кольцо нехоженного лабиринта разжимается. Мы уже на холодном полу. Он лежит на брюхе, и я, приподнявшись на руках, „разрабатываю“ парня на будущее. Кто знает — может, по прошествии времени кто-то и поблагодарит меня за доброе дело? Он уже тащится. „Сядь на меня! Что „как“?! Сверху — как же еще?!“ Садится, но ничего толком не получается. Я ставлю его раком — мне нравится полностью выходить из него, а потом с еще большей силой внедряюсь снова. Одно из таких внедрений оказывается последним. „Ну вот, родимый, теперь будешь ходить с полным набором моих генов, пока не просрешься!“ Не выходя из него, помогаю Бобу избавиться и от его хромосом. Они разлетаются во все стороны, малость не орошая остатки сала. „Ну, как? И я говорил, что будет хорошо, любимый… любимая…“ Не нравится. „Да ты не волнуйся — никто не услышит“. Я слизываю с его головки остатки мужественности. Мои огрубевшие руки гладят его милую попку. „Устал? Это тебе не бревна таскать! Пойдем, милая…“