Молодой монашек как-то странно заерзал на стуле, Лёнюшка совсем так же, как вчера, вытаращил на нее глаза, но остальные слушали ее внимательно и безо всяких возражений.
— Может быть, — повернулась она к Калиостро, апеллируя к нему как к ученому богослову, — стоило бы решиться на кое-какие реформы в этой области: на Западе ведь уже давно признали необходимость Реформации, — она значительно посмотрела ему в глаза и вдруг поняла, что ее занесло в такие дебри такой завиральности, из которых давно пора выбираться и отступать восвояси. Однако она уже летела с крутой горы, у нее захватывало дух от собственных непредсказуемых пируэтов, и она была уже не в силах остановиться. Сладость полета увлекала ее все дальше. — Для этого можно пригласить известных поэтов, владеющих магией слова, — Андрюшу Вознесенского, например, или Женю Евтушенко, — я с ними хорошо знакома, это очень широкие люди, симпатизирующие религии. Они могли бы переложить ваши тексты на свой лад — современно, талантливо, метафорично! — она сделала попытку затормозить, но не удержалась и понеслась, отдаваясь собственному напору. — А может быть, было бы не лишним позвать известных драматургов, знакомых со спецификой зрелищной культуры, — Мишу Рощина, например...
— Бог сотворил человека, — говорил старый Александр, раскуривая утреннюю трубку, — и пустил его как актера на сцену своего мира, предоставляя ему, по собственному усмотрению, обыграть все детали отпущенного реквизита.
Ирина сидела перед ним в белом утреннем платье, с накинутым на плечи легким «матинэ», теребя забравшуюся на веранду ветку сирени, которая покачивалась над ее плечом.
— Мало того, — продолжал Александр, — Он как великий драматург дал человеку драгоценное право импровизации, соглашаясь в случае гениальной игры исправить написанный заранее текст и кое-где изменить ремарки, принимая тем самым его в соавторы.
Большие шмели кружились над золотистым вареньем, и Ирина отгоняла их бесстрашной рукой.
— Впрочем, — Александр на минуту задумался. — Божественная драматургия такова, что человек может, и не меняя текста, сто сорок четыре раза произнести одну и ту же фразу с совершенно разными интонациями, и она будет звучать каждый раз иначе, а иногда и прямо противоположно заключенному в ней смыслу.
Ирина стряхнула лепестки с платья.
— Я мечтаю написать такую пьесу, — Александр прищурил глаз и мечтательно посмотрел на нее, — где бы все диалоги были амбивалентны, а добро и зло могли бы с легкостью меняться местами...
— Я уверена, — продолжала Ирина, все увлекаясь полетом воображения, — что это привлекло бы в церковь огромную аудиторию — многие образованные, культурные люди стали бы приходить туда только для того, чтобы послушать мессу, стихи, проникнуться этим духом, отрешиться от мирских забот. И я просто голову даю на отсеченье, что контингент верующих тут же бы изменился!
— Безусловно! Нет никаких сомнений! — улыбнулся Калиостро. — Ну а чтобы вы стали делать с иконами? В какой манере посоветовали бы их писать? — он весело посмотрел на отца Иконописца. Тот опустил голову.
— Отец игумен, почто искушаете-то, а? — почти в отчаянье простонал убогий монах.
— О, да вы ведь, кажется, иконописец? — обратилась она к своему молчаливому визави. — А тогда сначала вы мне скажите — почему ваш Христос на куполе такой грозный? Прямо-таки гневный! Разве Он был такой? Мне кажется, Он добр, щедр, справедлив.
— Да, тут многие упрекают меня в этом, — сказал русобородый иконописец глуховатым голосом. — Многим хочется видеть Христа милующего, но не каждому по душе ожидать Христа взыскующего и грядущего судить живых и мертвых.
— Совершенно с вами согласна! — воскликнула она. — Мне всегда была чужда всякая идеология, построенная на страхе наказания. И потом, мне представляется это оскорбительным для самого Бога: что это за чудовищная идея ада с бесчеловечными картинами истязаний и экзекуций? Неужели вам это может быть близко? — спросила она, апеллируя все к тому же Тавриону. — Никогда не смогу в это поверить! Ведь у вас такое доброе, хорошее лицо. Просто иконописное! Я, представьте, неплохой физиономист. А кстати, может быть, вы слышали, есть одна теория, доказывающая, что существует целая психологическая группа художников, которые во всех портретах запечатлевают свои собственные черты...
— Ад, как и рай, — сказал он, строго глядя ей в глаза, — у каждого человека в душе. Это место, где нет Бога. Посему — всякий, отвергающий Христа, уже в земной жизни познает ад. Всякое уклонение от Бога есть уже беснование — в большей или меньшей степени.
— О, эти великодушные представления об аде в душе, которые и мне чрезвычайно близки, внушает вам наша чистота и милосердие. Ад, как я вас правильно поняла, это муки совести, не так ли? — она следила краем глаза за Калиостро, который живо прислушивался к их разговору. — Но, к сожалению, церковники представляют ад этакой камерой пыток, где карается любое инакомыслие.
— Так без Бога — это камера пыток и есть! — вставил быстроглазый монашек.
— Муки совести — это только путь к покаянию, а ад — это место, где нет живого Бога, — упорно повторял Таврион. — Это — богооставленность.
— Какой же вы спорщик! — улыбнулась она обворожительно. — И потом, — Ирина обратилась к старцу, как бы вдруг вспомнив о чем-то, — почему это вы запрещаете монахам жениться? Среди них есть молодые, красивые, блистательные молодые люди, и мне видится в этом что-то варварское, допотопное, средневековое — лишать их возможности иметь тонких образованных, всепонимающих жен, которые могли бы помочь им в их духовных изысканиях! Они могли бы внести свой штрих, свой колорит в устроение церкви. В конце концов, на Западе, где люди менее консервативны, уже давно пришли к признанию необходимости женщин-священниц.
— Вот как? — Калиостро поднял тонкие брови. — Дело принимает весьма опасный оборот!
Ирина посмотрела на него с милой укоризной, и в ее мозгу пронеслась какая-то пунктирная, но внятная история, как бы предваряющая его монашеское отречение: несчастная любовь — разочарование — поиски женского совершенства — поворот отверженной головы — широкий шаг по метельным улицам — бессонная ночь в летящем в пустоту вагоне — презрительная неприкаянная улыбка — полный горделивого отчаянья взор — разбитое охлажденное сердце...
— Ты чегой-то говоришь-то, а? — опомнился Лёнюшка. — Какие такие жены? Да ведь монахи обет безбрачия дают!
— Я и имею в виду, что давно пора отменить все эти окостенелые формы, все эти инквизиторские предписания, все эти аутодафе и обеты! Человеческое сознание развивается, совершенствуется, а церковь не поспевает за ним.
— Да они же тогда в леса убегут, монахи-то, если им начнут разрешать жениться! — сказал Калиостро, поглядывая на нее смеющимися глазами.
— У вас есть чувство юмора, — заметила Ирина. — Мой муж был очень образованным, широким человеком, он тоже был очень религиозен — он верил и в Христа, и в Магомета, и в Аллаха, и в Будду, и в индуизм со всеми его ответвлениями, потому что он везде умел найти свою поэзию и какое-то рациональное зерно.