Выбрать главу

          — Ко мне сегодня на исповеди, — сказал Калиостро, широко улыбаясь, — подошел один человек, и я был вынужден у него спросить: «А вы вообще-то веруете ли?» А он мне ответил: «Верую, но так — в рамках разумного, в меру».

          — Да-да, — с восторгом подхватила Ирина, — именно, именно, вот и я говорю — в рамках разумного, без самоистязания и фанатизма!

          Поток мыслей вновь захватил ее, и ей представилась очаровательная картина: а что если бы вот так сорваться с места, уехать с каким-нибудь таким блистательным мужественным человеком куда-нибудь туда, в самую даль, оставляя за собой санный полоз и оглашая округу пеньем поддужного бубенца, и обвенчаться с ним в какой-нибудь беленькой опрятной деревенской церквушке под звон колоколов и вой метели...

          — Так как же все-таки быть с иконами? Так оставить или переписать все заново? — спросил Калиостро Ирину, кивая на отца Иконописца.

          — Нет, — ободрила она Тавриона. — В ваших иконах тоже есть и свое обаяние, и старина, и прелесть... А вот, что касается внутреннего устройства церкви, так сказать, ее дизайна, — я бы вставила цветные витражи в окна вместо стекол. Они создают настроение даже в пасмурную погоду.

          — И только-то! — протянул Калиостро довольно разочарованно. — А я-то думал, что вы и нашему отцу Иконописцу можете что-нибудь посоветовать, дать какие-нибудь идеи.

          — Поживите у нас, — старец вдруг ласково коснулся ее руки. — Отдохните. Вам надо поисповедоваться, причаститься...

          — О, — произнесла она не без томности в голосе, — я бы с удовольствием: мне самой иногда хочется отгородиться от мира, забыть, кто я такая, и жить, как простая персона N., написанная по-латински, с точкой! — Она пальцем нарисовала в воздухе четкую и внушительную букву.

          — Это что? — испуганно спросил монах Леонид у Анатолия.

          — Какой-то масонский знак, наверное, — пожал плечами молодой монашек.

          — Масонский знак? — она улыбнулась. — Ах, эти масоны — такие обходительные, образованные люди! Это сейчас очень модно в Америке — самые респектабельные люди стремятся вступить в масонские ложи, но не всех туда принимают. Я слышала, у них очень, очень прогрессивные идеи: они занимаются благотворительностью, открывают у себя самые престижные школы...

          Калиостро, казалось, пришел в настоящий восторг. Теперь он поглядывал на Ирину с нескрываемым интересом.

          — А почему вас не возмущает загробная участь благочестивого магометанина, который с детства неукоснительно соблюдал свои мусульманские предписания, ревностно исполнял законы, слыхом не слыхивал о христианстве, в глаза не видел ни одного христианина и тем не менее, невзирая на все эти смягчающие обстоятельства, все равно попадает в ад? — спросил он Ирину.

          — Какого мусульманина? — испуганно спросила она. — Я ничего о нем не знаю.

          «На кого это он намекает? — подумалось ей. — Может быть, он хочет таким образом вывести разговор на Ричарда, который путешествовал и по исламским землям? Или имеет в виду Одного Приятеля, который чтобы ее позлить, часто говорил, что мусульманство представляется ему самой мудрой и гуманной религией, ибо позволяет, во-первых, официально иметь гарем, во-вторых, безнаказанно драть за косы строптивых женщин».

          — Странно усмехнулся Калиостро. — Обычно этот вопрос всплывает одним из первых в среде интеллигенции, как только речь заходит о христианстве.

          — Да? — удивилась она. — А правда, почему должен страдать ревностный мусульманин?

          — Поживите у нас, — настоятельно повторил старец и крепко пожал Ирине запястье.

          — А что касается исповеди, — вздохнула она, — то ведь это необходимо тем, у кого нечиста совесть. А мне нечего исповедовать, я всегда жила как Бог на душу положит. Я вся перед вами как на духу, и у меня нет никаких грехов.

          — Безгрешных людей нет — все мы грешники,— сокрушенно произнес старец. — Надо только просить у Бога, чтобы Он открыл нам, в чем мы грешны.

          — Ах, я знаю, я знаю, в чем я всегда согрешала, — воскликнула вдруг Ирина, — и что мне всю жизнь мешало! Я всегда была добра к этому миру, слишком, слишком добра к нему, слишком открыта и слишком многое ему спускала! Вот вы говорите, угрызение совести — это и есть это самое покаяние, — она посмотрела на Тавриона. — А моя совесть меня не обличает, значит, я ни в чем ее не ущемила!

          — Человек может придумать себе столько самооправдательных причин и подвести нравственные оправдания под такие беззакония, что доводы его совести просто померкнут перед такими внушительными построениями, — ответил он.

          Александр, не мучай меня, не мучай! — говорила она мужу. — Я тебе отдала лучшие годы моей жизни — мою молодость, мою красоту, мою бешеную энергию. Ты знаешь, за мной ходили толпы, толпы поклонников — самых баснословных, прославленных и богатых. Другая на моем месте уже бы давно — да, Александр, к чему лукавить? — пустилась в самые бурные любовные приключения и сейчас плавала бы по Средиземному морю на собственной яхте. Но я отшвырнула от себя эти соблазны и согласилась принять от жизни все ее толчки и удары — все эти бесконечные твои больницы, стенания, боли, всю эту страшную неизвестность впереди, а теперь еще и твою безумную ревность... Там нет никого! Ночь! Половина пятого! Да перестань ты строчить мне эти посланья, будь хорошим мальчиком, спи, успокойся!

          От второго Ирина отказалась.

          — Вот мне Александр рассказывал, какие вы тут все постники и молитвенники, — сказала она, глядя, как монахи берут с подноса тарелки с жареной рыбой, — и, честно говоря, очень меня пугал этим. Я ожидала здесь увидеть придирчивых и дремучих людей. А теперь я вижу, что вы вполне нормальные, цивилизованные люди — и современные, и светские, и ничто человеческое вам не чуждо. Ваше общество мне чрезвычайно приятно. Я, конечно, не могу как человек ироничный и критически мыслящий принять целый ряд ваших догм и предписаний, хотя мне, повторяю, иногда и хочется уйти от этого мира, облачиться во вретище и питаться сухими корками. Мне кажется, все эти ваши обряды и ритуалы воспитывают в человеке рабскую психологию, — она посмотрела на отца Иконописца.

          Он закашлялся, подавившись рыбой, но все же ответил:

          — А кто мы есть? Рабы греха, рабы Божии.

          — А ведь что есть Бог? — продолжала она, едва ли выслушивая ответ. — Бог есть дух, это высочайшая мировая идея, которой тесна всякая земная форма. Я не могу поверить, что Его может смутить какая-нибудь куриная ножка, съеденная не ко времени, и что Он может из-за этого ожесточиться и наказать свое творение, словно этакий надзиратель.

          — Отец Иероним! — отчаянно возопил Лёнюшка. — Я вот слушал, слушал и от волнения не заметил, как весь хлеб съел! Что делать? Ведь я полнею, а у меня одышка, ходить трудно...

          —Не огорчайтесь! — утешила его Ирина. — У вас все в норме. Мне кажется — это, кстати, непосредственно к вам относится, — она обратилась к Калиостро. — Богу должны бесконечно претить все эти «Господи помилуй», «Господи помилуй», которые возносит к Нему человек, — виноват, дескать, кругом виноват, словно наш садовник, который по тысяче раз на дню извинялся, что срезанные им цветы так быстро вянут! Или как унтер-офицерская вдова, которая перманентно себя же саму высекает!

          Калиостро расхохотался:

          — Так-так, отец Таврион, к тебе никаких претензий, тебе — хорошо. Все у тебя как надо — и старина, и обаяние, а мне каково?

          — Слушайте, — Ирина была в ударе, — Богу должно быть бесконечно скучно слушать все эти просьбы, которыми закидывает Его человечество. Он хочет видеть человека свободного, мыслящего, отстаивающего свои права, одержимого какой-то высокой идеей, утверждающего собственную личность; человека, который бы мог, наконец, произнести монолог со всей страстью своего духа: «Это я, Господи, как собеседник, как равный, говорю с Тобой с мировых подмостков!»