Выбрать главу

          — Господи помилуй! Гусак помер! — перекрестилась Пелагея.

          — Это я, простите меня, Марфа Тихоновна, окаянного, — жалобно захныкал Лёнюшка, вырываясь из-под Сашиной расчески. — Уж я так его вчера пуганул — и крикнул, и руками замахал, и свирепую рожу ему состроил, — что он и отскочил с перепугу в самый дальний угол. Небось родимчик его какой хватил, так и преставился от разрыва сердца.

          — Александр! Александр! Собирайся — там машина ждет.

          — Уже? — Саша в отчаянье швырнул расческу.

          — А как они-то с моей гусыней — все время парой, все время парой — любо-дорого было на них смотреть! — шамкала, завывая, Нехучу.

          — Леонид! Все! Она меня увозит! — Саша чуть не плакал.

          Лёнюшка стоял в растерянности, глядя то на него, то на несчастную старуху.

          — Я им все — и постелю, и стол, и дом, — а еще верующие!

          — Да может, еще можно с ним что сделать? — запричитала Пелагея. — Может, отмолим еще, гусака-то, а, Тихоновна?

          — А как бывало, чуть кто к гусыне шаг сделает, так он зашипит, зашипит, шею вытянет, да и идет на обидчика, — безутешно повторяла Нехучу.

          — Все пропало, Леонид! Все пропало! — Саша уткнулся монаху в плечо.

          — Ну ты, это — не распускайся-то так! — сказал Лёнюшка, приходя в себя. — Тебе что старец сказал? Ты теперь возле матери нужен, а потом опять тебя Господь сюда приведет. Не оставит тебя!

          — А гусыня-то моя — как теперь будет без хозяина-то? — не унималась бабка.

          — А вот одна-то тут за телку свою ходила просить к Николе Угоднику, — начала Пелагея, — все просила, чтоб исцелил телку-то. А та все хиреет да хиреет. Ну эта бабка пришла к нему, наконец, да сказанула: все я тебе, Никола, и свечки ставила, и молебны заказывала, и поклоны ложила, и слезы перед тобой лила, потому как телка у меня единственная. А ты что же? Не буду больше тебе во веки молиться, буду отныне Михаила Архангела ублажать! Махнула на него рукой и пошла домой. Приходит, значит, а телка ее — здоровехонькая. Видать откликнулся все-таки Никола, помог ей. Может, помолимся ему за гусака-то?

          Ирина судорожно собирала «подробности» — узкие туфельки, тетрадку с фольклорными новинками, шелковый халат с кистями.

          — Не отчаивайтесь, — она погладила Нехучу по плечу, — все будет хорошо. Все еще будет просто прекрасно! Вот, может, этого хватит гусыне вашей на приданое? — Она вложила ей в руку новенькую сторублевку и чмокнула бабку в сморщенную провалившуюся щеку.

          — Прощайте! — она обняла Пелагею и поцеловала не успевшего отмахнуться монаха. — И вы не горюйте! У жизни так всего много! — У самой двери она вдруг оглянулась: — Приезжайте в Москву! Я вас буду принимать, как в лучших домах Европы! Вперед, Александр! — скомандовала она.

          Машина взвыла, буксуя на месте, и внезапно сорвалась, подскакивая по бугристой дороге, но вдруг резко затормозила, уже на остановившихся колесах проехала юзом несколько метров, лихо развернулась и ринулась обратно.

          — Пелагея! — вздохнул Лёнюшка, затягивая резинкой длинные влажные волосы. —Чаю-то поставь! А то на службу скоро.

          — Совсем забыла! — крикнула Ирина, распахивая дверь ногой и вытаскивая на ходу из сумки халат с кистями и зеленым драконом. — Это вам, — она протянула его бабке, которая уже сидела на привычном месте.

          — Не хучу!

          — Берите, берите, он совершенно чистый, почти новый, из настоящего японского шелка. И вам подойдет — скромный, строгий, до самого пола!

          — А это вам, — она вложила ошеломленной Пелагее в руку баночку с кремом. — Он совершенно, совершенно божественный! Впитывается моментально, кожа после него блестит и становится просто бархатной, все морщины как рукой снимает, просто — вечная молодость!

          — А мне что? — обиженно затянул Лёнюшка.

          — А вам, вам... — Ирина порылась в сумке.

          — Ах, мне же шарфик! — вдруг вспомнил монах, расплываясь в детской улыбке.

          — Послушай, — перебила его Пелагея, — вспомнила, вспомнила, как фамилия отца Дионисия, — Бархатный! — И повторила с удовольствием: Бархатный!

          — Письма за меня теперь писать некому, — вздохнул Лёнюшка, — Александр твой уезжает, так что ты не обидишься, если я тебя прямо сейчас с Рождеством поздравлю?

          Он порылся в стопке надписанных конвертов и вытащил оттуда блестящую фотографию: ель, щедро покрытая снегом, розовые пухленькие херувимчики, держащие на весу часы, показывающие двенадцать, круглоглазые овца и телок, заглядывающие в убогие ясли, где склонились благоговейно над утлой люлькой с Божественным Страшным Младенцем Пречистая Дева Мария и сгорбленный старец Иосиф.

          — Самую красивую для тебя выбрал, — просиял Лёнюшка.

          Через всю открытку, наподобие гирлянды, растянулись буквы: «С Р о ж д е с т в о м  Х р и с т о в ы м!»

          — Скорее! Скорее! — торопил Саша Ирину на бегу, влетая в церковный домик.

          — Куда! — грозно уперев руки в боки, остановила его старостиха.

          — Ах, мать Екатерина! Пустите меня! Меня забирают! — закричал он и, пронырнув под ее рукой, ворвался в крошечную гостиную.

          — Стой! — она схватила его за шиворот. — Батюшка отдыхает — с вычитки только-только вернулся. А Таврион еще в церкви.

          — Отец Иероним! Отец Иероним! — надрывно завопил Саша. — Отец Иероним!

          Дверь кельи отворилась, и старец шагнул в гостиную. Саша бросился к нему и заплакал навзрыд. Ирина встала на пороге, перегороженном мощной фигурой Екатерины.

          — Отец Иероним! Не забывайте меня! — рыдал Саша, совсем по-детски всхлипывая и размазывая по лицу слезы. — Мне так плохо, так бессмысленно все без вас! Не отпускайте, не отдавайте меня!

          Старец обнял его за плечи.

          Ирина вдруг почувствовала, как ком подкатывает у нее к горлу. Она рванулась, чтобы обнять Сашу, повернуть его голову к себе и, глядя в жалкое, мальчишеское, смешное в этой дурашливой бороденке лицо, искаженное недетским страданьем, сказать: «Оставайся! Оставайся в этом голубом хитоне, с этой длинной свечой, с этой огромной книгой! Жизнь слишком страшна, чтобы позволить себе еще и разлуку с тем, кого любит сердце!» Но Екатерина шикнула на нее:

          — Куда!

          И Ирина осталась на месте. Она почувствовала, как безудержная волна ударила ей в лицо, заливая глаза мутным потоком. Ей показалось, что это какая-то апоплексия, инсульт, конец, и прежде чем она поняла, что плачет, слезы уже смывали ее лицо, текли по подбородку, капали за воротник.

          — Чадо, — ласково произнес старец, — разве расстояние имеет какое-нибудь значение для тех, кого Сам Господь соединяет в едином Духе? И разве Он, победивший мир, смерть и самого дьявола, не одолеет все наши беды, горести и напасти?

          Ирина повернула голову и увидела Тавриона, который неслышно вошел в узкие сенцы.

          — Плачет? — спросил он у Ирины, прячущей лицо в ладонь.

          Она кивнула.

          — Я тоже плакал, когда уезжал отсюда впервые.

          Ирина вышла на воздух и встала около единственного росшего у церковного домика грушевого дерева — витиевато-ветвистого, узловатого, обросшего снегом. Она в последний раз оглядела белую церковь с голубым куполом и золотым крестом, попирающим опрокинутый полумесяц. Ветер утих. Улеглась поземка плавными линиями наметенных небольших сугробов и пышной пороши. Груша смирно выглядывала из-под снега, словно боясь неловким движеньем стряхнуть с себя, скинуть, сдуть ненароком свое не по чину великолепное сверкающее облаченье.

          — Рублик-то накиньте! — сказал шофер, обращаясь к Ирине. — Столько-то ждать!