Но Мадрид тридцать шестого, от которого он отмахнулся на площади, снова запульсировал, разросся опухолью. Камешек давно лежал на дне, но круги расходились до сих пор.
Ночные авианалеты начались в середине ноября — до того республиканцев хранила плохая погода. Как они держались все это время, с десятью боевыми на один ствол, Лихолетов так и не понял. К тому времени, как он прибыл на подмогу в должности командира специального отряда «М», город представлял собой ужасающее зрелище. Изгрызенный взрывами и пулями, лишенный двух мостов, заваленный трупами, оставленный местным руководством на произвол судьбы, он еще стоял. Националисты давили с нескольких направлений, а теперь пробились и с воздуха.
Лихолетов привел на баррикады свой отряд — двадцать элитных бойцов, у каждого за плечами несколько лет спецподготовки. Разработал идеальный план со взрывчаткой, чтобы не допустить прорыва на площадь Испании, учел все нюансы: тактику противника, карту местности, время суток. Его ребята были хорошо вооружены и все хотели вернуться домой — кто к невесте, кто к родителям.
С тех пор прошло четыре года. Два из них он лечил голову, еще два — вспоминал, что такое нормальная жизнь. За это время Лихолетов почти поверил в то, что втолковывал ему Петров: все, случившееся тогда на площади, ему, Лихолетову, привиделось. Газа надышался, галлюцинировал, черт-те что. Человек в маске-громкоговорителе, и от него — марево, словно легчайшая волна. Голос, который пробирался прямо в голову и приказывал — так, что невозможно было не подчиниться. Бойцы, все как один вставшие по этому приказу и все как один нажавшие на спусковые крючки. Грохот двадцати выстрелов. Глухие удары двадцати упавших на землю тел.
Выжил один Лихолетов — выжил и вернулся в таком состоянии, что, встретив его на вокзале, Вера потом плакала несколько дней, а Петров чуть не убил. Он смял его рапорт, велел переписывать, потом еще раз переписывать. Потом плюнул, написал за него, снял с должности, отправил к врачу… Но в рапорте Лихолетов изложил лишь то, что видел своими глазами. Единственный человек, который мог бы его понять, — женщина с трамвайной остановки. Потому что и она видела сегодня то же самое. Марево. Волны, расходящиеся от голоса, словно от камешка на воде.
Кто-то тронул его за плечо. Лихолетов поднял взгляд: это был архивариус.
— Вас вызывают. Просили передать, что Смолина уже на месте, — сказал он и как ни в чем не бывало стал собирать документы обратно в коробки. Лихолетов сгреб папки «Смоленск» и «Витебск». Наскоро расписавшись за них на стойке, поблагодарил и почти бегом бросился в свой кабинет.
Борух
У белых не было ни единого шанса, и Борух не стал доигрывать эту партию. Он заново расставил фигуры, начал с открытого дебюта и стремительной контратаки, в итальянском стиле. Дедушка Арон не любил итальянцев за то, что они безжалостны к пешкам: не считают серьезными фигурами и стараются поскорее избавиться от них, жертвуя ими ради открытой дороги к королю. Дедушка Арон использовал итальянский стиль, только когда очень злился. Например, когда каждому из них — дедушке, папе с мамой, Ривке и Боруху — пришлось нашить желтый шестиконечный могендовид на одежду, дедушка Арон стучал по доске до темноты и потом еще немного, на ощупь определяя фигуры.
На первом этаже дома, где они жили раньше, еще висела табличка «Аптека», она принадлежала дедушкиному другу Эмилю. Сейчас комнаты их семьи заняли какие-то немцы, а витрину аптеки разбили, закидав камнями. Куда делся сам Эмиль, Борух понятия не имел. Возможно, он вместе с дедушкой и папой теперь где-то на юго-востоке, в Верхней Силезии. Там, говорят, открыли Освенцим, но Борух не знал в точности, что это такое. Никто не знал.
Про Освенцим говорили разное. Больше всего хотелось верить в то, что это такой новый специальный поселок, где евреи могли жить свободно, без притеснений, просто не мозоля никому глаза. Об этом Боруху рассказала одна добрая фрау. Только она, когда говорила, все время отводила взгляд, а потом дала денег в два раза больше, чем Борух просил, так что верить ей было глупо.
Когда вермахт пришел в их город, дедушка Арон затолкал Боруха под пол и наказал сидеть тихо, что бы ни происходило. Это было немного похоже на то, как если бы Борух лежал в гробу, хотя он никогда раньше не лежал в гробу. Он дышал через щелочку и смотрел тоже сквозь нее — на желтый потолок, на мельтешение жестких лиц, рук в черных перчатках, грубых сапог. Потом уже не смотрел, только слышал: рубленые приказы, мамин плач, ропот отца, короткую молчаливую борьбу, удары. Он бы хотел не слушать, но уши сами по себе не умеют закрываться, а руки Борух поднять не мог. Худшее случилось потом, когда дедушку с отцом увели. Тогда мама и сестра стали кричать, но это продолжалось недолго: мама вдруг сильно закашлялась, и военные, выругавшись, оставили ее в покое, а Ривку забрали. После этого мама достала Боруха из-под пола, отерла от пыли и паутины и долго обнимала, будто он был совсем маленький.