Аня припала к двери, дернула ручку: заперто.
Вдруг стало нечем дышать, будто в воздухе повисла тяжелая дымная пелена. Горло свело, запершило. Послышался треск горящего дерева, потолочных балок — как в детстве, вот-вот рухнет…
Она снова была в ловушке, посреди огня, дыма и пепла. Огненный змей сжал вокруг нее кольцо, но теперь рядом нет Пекки, чтобы ее спасти.
Аня сползла по стене на пол, обхватила голову и затянула себе в колени:
— Между двух утесов Горны красна девица плутала… Обойти нельзя Вуоксу, перейти нельзя Иматру…
Эту колыбельную пела ей мама, а потом, после маминой смерти, — Пекка. Теперь она будет петь ее сама себе, пока еще может дышать, потому что больше у нее никого не осталось.
— Тьму пустил над нею Турсо, вековечный заклинатель… Захотел похитить деву, увести на дно морское.
Когда страх отступил, Аня переползла на кровать, разгладила на тумбочке лист бумаги, тонкий и сероватый, послюнявила карандаш и старательно, будто по прописям, вывела:
«Милый Пекка. Я только что говорила с тобой через стекло и хотела взять за руку, но не могла. Милый Пекка, я чувствую, что меня утянули на морское дно — помнишь заклинателя Турсо? Но когда мы выберемся с этого дна, я верю, мы снова сбежим и все будет как раньше. Держу твою руку, невзирая на стекло, невзирая ни на что. Как сможешь, забери меня отсюда. Твоя Анни».
Катарина
«У бурных чувств неистовый конец…» [1] — Катарина записала эту цитату в дневник утром, чтобы отделаться, выжечь из памяти, но строчка потянула за собой другую, как это часто бывает, и теперь, наблюдая за пляской черно-белых кадров любительской съемки, она повторяла про себя: «У бурных чувств неистовый конец, он совпадает с мнимой их победой. Разрывом слиты порох и огонь…»
Призраки на белом полотне танцевали, сменяя друг друга, рассказывали историю. Маленький театрик теней, — говорят, его изобрели еретики-катары, — вобрав всю магию прогресса, возродился. Теперь он умел похищать души, снимать отпечатки напрямую с реальности, достаточно лишь серебряной пыли и ультрафиолетовых лучей. Призрак городской площади, помпезной, с пятиконечными звездами и куполами, призрак дирижабля, затмевающего солнце, призраки людей, нелепо толкущихся в ожидании трамвая… И вот вновь они, но уже разбросанные в разные стороны волной. Тени сгустились — ортохроматическая пленка щадила человеческий глаз, вычищала цвета до угольно-жемчужного спектра. Но темные пятна, лужи на тротуаре… Катарина не обманывалась на их счет. Что такое кровь и разбитые головы, она прекрасно знала.
— Как тебе? — Макс дотронулся до ее бедра, и она вздрогнула.
— Неистово и бурно, — ответила то, что давно крутилось на языке.
Рука одобрительно сжала колено:
— Точнее не скажешь. Я поражен не меньше. Что за уникат?..
Последний кадр — бегущий человек с девушкой на руках — смазан, но перевернутое женское лицо четко выхвачено: острый подбородок устремлен вверх, глаза широко распахнуты, смотрят будто в темноту.
— Это она, — сказал Рубедо по-немецки, но с сильным русским акцентом, и остановил ручку проектора. — Анна Смолина, швея, работала на фабрике.
Настоящего имени Рубедо Катарина не знала. Его позывной осведомленному человеку сообщал достаточно о том, откуда он и какой работой занимается.
— Когда были сделаны эти кадры?
— Пару недель назад. По моим данным, она до сих пор в Ленинграде, в Институте исследований мозга. А ее брат Петр приговорен по пятьдесят восьмой за… — Рубедо одним подбородком указал на фото разрушений. — Скоро будет и съемка с дирижабля, когда завершится тур.
Проектор снова загудел, пучок света выбросил на экран сгустки теней: опять площадь, люди, и теперь Катарина без труда нашла Смолину в толпе. Макс подался вперед — рука соскользнула, колену стало холодно. Катарина наклонилась к его уху. Она готовилась к этому вечеру — украшала себя ароматом роз и алой помадой.
— Мы едем в Советский Союз? — спросила почти шепотом, надеясь, что рука вернется.
— На этот раз я сам, Катарина. — Макс сказал это буднично, даже чуть раздраженно, словно она была досадной помехой, бесполезным довеском. — Твоя помощь не понадобится.
Мягкий бархат кресла обнял ее, укрывая в своей алой утробе. Раствориться бы в полумраке проекторной, разорваться, как от огня и пороха, стать одной из теней, пойманных в ловушку фотоэмульсии. «Не будь ни расточителем, ни скрягой: лишь в чувстве меры истинное благо». На мгновение она потеряла чувство меры — их чувство меры.
— В Союз не так-то просто попасть, — сказал Рубедо, взглянув мельком на Катарину, и в его голосе ей послышалась жалость.