— Я буду, а дети? — с замиранием сердца спросил Третьяк.
— Ишь ты какой! — посуровел голос Василия. — Откуда ж я столько силов возьму, чтоб еще и их защитить? К тому ж не сироты они, пока их отец жив. Вот ты и думай, — чуть ли не дословно повторил он слова Настены. — А сюда не торопись поскорее угодить. Тут, конечно, хорошо — с землей не сравнить, но уж больно скушно, так что поживи еще. И рублик-то дай сюды.
С этими словами он протянул руку. Как ни удивительно, но ладонь юродивого, обычно чумазая, с черной каймой грязи под длинными ногтями, на сей раз была чистой и какой-то по-младенчески розовогладкой. Третьяк чуть поколебался, но затем вложил все-таки в нее серебряную монету. Едва Васятка сжал ладошку в кулак, как тут же пропал из виду. Вот был только что, и вдруг на тебе. И главное — куда исчез? Кругом-то все голо и пусто.
— Ты где?! — отчаянно закричал Третьяк и… проснулся.
Спохватился он о пропаже рублевика не сразу, лишь к вечеру. Расспросы ничего не дали — никто монету из кулака не вынимал. Может, сам выронил? Но пол в горенке Василиса каждый день подметала и мыла, так что непременно нашла бы. Получалось… Впрочем, получалось такое, что в голове не укладывалось, и потому Третьяк строго-настрого запретил себе даже думать об этом. А вот слова юродивого отчего-то врезались, запали в душу. Вроде бы он их особо и не вспоминал, ан все едино — дня не проходило, чтобы Васяткин голос не всплыл в памяти: «Поживи еще, поживи еще, поживи еще…».
И Третьяк… стал жить.
Правда, разговаривал пока мало — в основном лишь отвечал на вопросы, да и то кратко и односложно. Остальное время думал. Мысли были безрадостные, но требовалось найти выход, и потому он заставлял себя размышлять, неспешно перебирая скудные возможности доказать свое право на престол и раз за разом отметая их в сторону.
«Выход должен быть, выход всегда есть», — убеждал он себя, пытаясь обрести былую уверенность, но вот как раз ее-то ему и недоставало. Что-то светилось там впереди, но уж больно далеко от него. Так далеко, что он никак не мог разглядеть, как ни всматривался.
Если бы не проклятый ожог, который обезобразил почти всю его правую половину лица, все было бы гораздо проще. Была у него масса возможностей проникнуть в Кремль, добраться до опочивальни, а уж там…
Хотя что «там»? Убивать того, кто спит, не хотелось, да и потом — убьет он его, а что дальше? Куда девать труп? А если это вдобавок не простой труп, но человека, который выглядит в точности как царь? Во всяком случае, похож на государя гораздо больше, нежели сам обезображенный Третьяк. И как потом доказать всем прочим, что…
«А что ты собрался доказывать? — мелькнуло вдруг в голове где-то на третий или на четвертый день. — Что тот, кто до семнадцати годков правил Русью и жил в своих палатах, ныне сызнова туда угодил? Так оно и без тебя ясно. И что станешь говорить? Что ты царь? Что еще вчера ты в тревоге сидел у постели тяжело больной царицы Анастасии, своей жены, пусть не перед церковью, но перед богом? Так ведь и братцу твоему есть о чем поведать. К примеру, что ту же Анастасию под венец он привел, а не ты. Что с самого рождения в государевых палатах он проживал, а тебя там и близко не было. Что пока на него митрополит бармы царские с шапкой Мономаха надевал, ты конюшни чистил у князя Воротынского».
И стало так тоскливо, так больно, что он и вовсе замолчал, даже перестав отвечать на вопросы, а если что-то и цедил с неохотой, так и то спустя минуту, две, да и то невпопад. Стало казаться, что и окружающие косятся на него, поскольку он им в тягость — месяц, почитай, как валяется в постели, а ведь его каждый день кормить-поить надо.
Тоска же все сильнее сжимала сердце. Да и было с чего. Выхода не виделось, а со всех сторон — только мрак. Если бы один трон оказался потерян — можно было бы стерпеть. Пес с ним! Но тут ведь все в кучу. Жена умерла, дети для него потеряны, а в довершении ко всему рожа обезображена так, что и глядеть противно. В лохань с водой, которую каждое утро добросовестно притаскивала для омовения Желана, он теперь заглядывал не иначе как с содроганием в душе.
И в долгие бесконечные часы досуга ему лишь оставалось вертеть в руках последнюю память о царском величии — золотой перстень с осьмиугольным искристым лалом, на котором был вырезан двухголовый орел с короной, а под ним начальные буквицы четырех слов, означающие: «Иоанн — царь всея Руси». Тот самый перстень, который он отдал Тихону, чтобы тот в случае нужды мог распорядиться от его имени тушением пожара в своей слободе. Стрелецкий сотник вернул его почти сразу. Во всяком случае, когда Третьяк пришел в себя, лал уже весело поблескивал на его пальце.