Выбрать главу

— Так ведь оно по обычаю, — промямлил Третьяк.

— По обычаю, — эхом откликнулась Василиса. — Так это он у тебя по обычаю, — грустно улыбнулась она. — Для меня ж — иное. Ну, словно задаток. Ты не удумай чего — я ведь и не помышляла доселе. Куда уж простой девке до государя? Об одном надеялась — чтоб ты меня по просьбе Тихона к себе в палаты взял. Пусть изредка, но хоть одним глазком могла бы на тебя поглядеть. Мне и того хватило бы. Знаешь, когда милого хоть видеть можешь — уже радость на душе. Пусть он с другой к дети у него не твои — от этой другой, лишь бы все у него ладно шло. А уж о том, что ты меня когда-нибудь приголубишь, да Желаной назовешь, да дитем одаришь — об этом я и себе самой мыслить воспрещала. Хотя… чего уж тут… все одно — мыслилось. И впрямь, дура упрямая, — горько усмехнулась она, вспоминая, но тут же построжела голосом. — Зато теперь, государь, иное. Ты уж прости, но вышло так, что верхом на твоем несчастье мое счастье ко мне прискакало. И ныне я от тебя ни на шаг не отступлюсь. В том тебе мое слово нерушимое.

— Не ведаешь ты, что на себя берешь, Василиса, — перебил ее Третьяк. — В горячности ты слово это дала, но ничего — я от него тебя освобождаю. Мне ведь теперь даже в Москве нельзя оставаться. Почует братец, что я жив, — весь град перевернет, чтоб сыскать.

— И Тихон о том же бает, — кивнула Желана и пренебрежительно передернула плечами. — Ну так что ж. Куда ты пойдешь, туда и я следом поплетусь. Гнать будешь — отстану, но все одно — издали пригляжу, чтоб сокол мой не споткнулся. Нет тебе без меня пути. И от слова не освобождай, не в горячке я его дала, да и не сейчас, а гораздо ранее. Твердое оно у меня и нерушимое, — и усмехнулась, будто несмышленышу: — Сказывала ж тебе мать, что упрямая я. Такая вот уродилась твердолобая. А потому, государь, о том, чтоб одному тебе идти, и не помышляй. Все равно ничего не выйдет.

И так она это сказала, что Третьяку стало ясно — ни пяди не уступит Василиса. Коли сказала — по ее будет. И не сумел он подыскать такие слова, чтоб еще раз попытаться отговорить упрямую. Не сумел и… не захотел. Д и были ли они вообще?

Правда, честно предупредил:

— Мне тебе взамен дать нечего.

— Душа, яко поле у земли, — мудро заметили Василиса в ответ. — Срезали колосья, и стоит оно пусто. Нечего ему дать более. К зиме ж и вовсе снегом укрывается от печали. Ништо. Придет пахарь весной и сызнова его засеет. Вот тебе и новый урожай. Считай, государь, что я уже приступила к севу. А что всходов не видать — то не беда. Я ж упрямая — я дождусь.

— Не боишься, что лето неурожайное задастся? — не зная, как еще отвадить Василису, спросил Третьяк.

— А чего бояться? — усмехнулась та. — Это у года лето одно, а у человека их много. Сызнова засею. Меня все одно — не переупрямить.

И было Третьяку еще одно дивно. Все остальные — и брат Тихон, и мать Настена — даже не пытались отговорить неразумную, восприняв ее отъезд как должное. А может, и пытались, да потом махнули рукой — кто ведает. Провожая в путь-дорожку, Сычиха не плакала, лишь сказала, целуя на прощанье Третьяка:

— Ты уж побереги ее, государь. Одна она у меня окромя Тихона. Да когда осядете где-нибудь — весточку пришли, не забудь.

Пообещал ей Иван прислать весточку. Твердо пообещал. Он и правда ее прислал, но лишь через два года. Хотя тут уж не его вина. Никак не получалось у них встать накрепко. Поначалу они подались туда, где самая глушь, на украйну Руси, в лесистый древний Муром. Неоднократно разоренный татарами, он и сейчас, после того как миновала основная опасность, нет-нет да и мог подвергнуться нападению со стороны беспокойных заокских соседей.

Мордва хоть и вела себя тихо, ан порою тоже взбрыкивала.

Уезжал он не голым как сокол. Хоть и сказал так Василисе, да потом вовремя припомнил, что имелось у него в опочивальне заветное местечко, где лежали три неких мешочка. В одном Третьяк держал серебрецо, предназначенное для раздачи нищей братии — не обращаться же всякий раз к казначею. Монеты были разные, хотя преимущественно малые — деньга, копейка, то бишь две деньги, да еще алтыны в шесть денежек, да гривенки. В другом — рублевики, хотя и немного, десятка три, не более.

Зато, помимо серебреца, в третьем хранились перстни, которые царь тоже прихватывал с собой, когда заезжал в какую-нибудь из государевых слобод, чтоб если пожелается, то поощрить особо умелого мастера. С руки стягивать жалко — там даже повседневные и то все как один с крупными каменьями. Потому и повелел он изготовить жиковин попроще. Те были вовсе без камешков, да и золотые ободья куда тоньше. Словом, больше для почета, чем для богатства.