Выбрать главу

Разговор за столом был несколько принужденным. Теперь мы говорили по-русски: Иван Федорович, видимо, не был сведущ в иностранных языках. Но и по-русски, сколько я ни пытался завести приятную беседу, о событиях ли в Греции или о персидской кампании, о погоде ли майской или о ценах на сено и хлеб — беседовали все больше я да хозяйка, а Иван Федорович, если и начинал говорить, сразу умолкал. Я мог бы счесть его заикой, если бы не видел, как свободно он только что объяснялся с мужиками. Быть может, он лучше владеет малороссийским наречием, нежели великорусским? — но ведь он служил в русской армии, учился в местной школе, освоил даже латынь, как тетушка успела мне сообщить дорогой. Странно. Я думал уже изыскать предлог и удалиться, когда вдруг почувствовал это… Ты знаешь, о чем я, любезный друг. Когда я открылся тебе, ты принял мои слова с полным доверием, и этого я не забуду вовеки.

Как всегда, внезапно и некстати. Ни выбежать вон, ни предупредить хозяев — лишь мысленно выругаться и выдвинуть локти вперед, чтобы не упасть, если буду раскачиваться… о, холера, зачем сейчас? Но мгновенная досада тут же исчезла, смытая восторгом.

Полотно скатерти, нити, сплетенные в частую сеть, мне доставляет удовольствие прослеживать путь каждой из них, будто я летаю над бескрайней снежной равниной. Фарфоровый глянец тарелки, холодный, нежный. Теплый рыжий край лепешки, масленая мука липнет к пальцу, пахнет жареной корочкой, этот запах выплескивается яркой картиной, виденной когда-то в детстве, и я наклоняюсь, чтобы снова ощутить его… Прорези в стенках лампадки горят рубиновым огоньком, поют скрипкой; белеют складки вышитого рушника, звенит колокольчиком красный узор, золотится нимб над темным лицом, и все это есть музыка, под которую мне привольно летать. Запах сухих цветов, свисающих с потолка, пылью забивает ноздри, кружит голову, пресекает дыхание — Achillea millefolium, говорит кто-то, и эти звуки вспыхивают рубиновыми сполохами, и я повторяю их, чтобы снова увидеть эти вспышки: Achillea millefolium. Другие люди испуганы, и я свободно разглядываю их свет. Удивительно, я ждал от нее красного или в крайнем случае пурпурного, а она испускает лучи синие, лазурные, узорные, словно россыпь цветов — васильки, цикорий, весь синий аспект разнотравья, и каждый лепесток танцует лохматым язычком пламени… красиво. Женщина что-то говорит, и та часть меня, которая теперь заключена в крохотной темнице, отмечает, что говорит она на разных языках, повторяет одно и то же, пытаясь пробиться ко мне, ее тревога и недоумение растут, и узор становится все чудеснее, повторяясь заново с каждым новым вопросом, как все новые и новые круги от брошенного камня на поверхности пруда — только конечно, это не круги, а пламеобразные линии, узоры, что расцветают новыми узорами… Вбегает другая женщина, молодая, ее испуг пушистый, как желтый одуванчик или новорожденный феникс, а в середине алый уголек — это прекрасно. А тот, что рядом? Его пламя заключено в тесный сосуд изо льда, который, однако же, тает, языки вырываются наружу, и преяркие язычки, огненно-рыжие волосы… кажется, я смеюсь, и тот Иоганн Риттер, который сидит сейчас в темнице, — не умалишенный, а, напротив, весьма ученый и многознающий, — разрывает оковы слабости и со всех сил ударяет костяшками пальцев по столу.

Больно. Зеленые звезды фейерверка так хороши, что возникает соблазн повторить опыт, и я не отказываю себе в этом. Тогда боль возвращается на свое законное место, в мою бедную руку, и умолкает огненный узор, и меркнет пение скрипок, и некий приличный господин уже больше не сидит раскачиваясь, пуская слюни, будто глухой идиот.

Сквозь глухоту пробивается голос:

— …Припадкам такого рода, но они не приносят никакого вреда, если не считать огорчения, причиняемого моим близким. Молю меня извинить…

О черт, я же говорю по-немецки… а надо по-польски? Или по-русски? С какой стати по-русски? Почему я подумал про русский язык?!