При этих словах Иоселе очень захотелось взять Эстер за руку и рассказать ей также, как тосковал он по ней все эти три года, как молился не только за отца, но и за нее; как она нередко являлась ему во сне, обнимала его, точно в детские годы, когда они были еще совсем малышами. Но он чувствовал, что сейчас все как-то не так, и Эстер как будто совсем не та. За эти три года она очень изменилась — выросла, похорошела, лицо потеряло свою детскость. Глаза будто те же — светлые, лучистые, а все же взгляд не тот, и выглядит она, как взрослая; речь, манеры — все как у девушки-невесты. Ему показалось даже, что на ее широком, белом лбу лежит морщинка, совсем как у женщины. И смех ее уже не тот. Когда-то Эстер смеялась так, что в каждом уголке звенело, теперь она смеется сдержанно, как это делают большие. Иоселе сидел подле Эстер и пристально разглядывал ее. Ему хотелось найти в ней ту самую Эстер, с которой он провел почти все детские годы. Но той Эстер не было. И чем больше Иоселе глядел на нее, тем больше она смущалась; чем больше ему хотелось приблизиться к ней, тем больше она отдалялась. Между этими детьми, которые выросли под одной бедной крышей, неожиданно встала стена, им мешала какая-то преграда. Обоих охватило смущение, появилась мысль об уважении, почтении друг к другу.
— Мне не пришлось послушать, как ты поешь, — сказала Эстер, дружески улыбаясь. — Пока я накрывала на стол, собирала чашки-ложки, в синагогу набилось столько народу, что я не смогла пробиться.
— Вот как? — встрепенулся Иоселе. — Ты ходила в синагогу? — И глаза его изумленно сверкнули.
Внезапно его охватило непреодолимое желание петь, в гортани защекотало, из горла сами рвались звуки. Его вздымало ввысь, как на крыльях. Да, он должен петь! Непременно петь!
Пел Иоселе обычно тогда, когда являлось желание петь, а желание это являлось, когда на душе было либо очень радостно, либо очень грустно, — тогда он заливался соловьем. И теперь подле Эстер Иоселе почувствовал, как вздымается его грудь, ощутил какую-то легкость. Иоселе вышел из-за стола, стал посреди комнаты и запел.
Мужчины, которые уже были крепко под мухой, продрали глаза и уставились на него. А женщины бросили разговоры и тоже приготовились слушать.
Пел Иоселе без слов, «брал позицию», как это называется у канторов. Когда-то так делал Виленский Молодожен на исходе субботнего дня перед Новым годом. Рассказывали, что люди плакали при этом навзрыд. Вот так запел теперь Иоселе. Из его горла вылетали чудесные звуки, сплетаясь в дивные мелодии, полня собой весь дом. Вот полился грустный, душераздирающий мотив, жалостливый, молящий; Иоселе украшал мелодию всяческими фиоритурами; звуки, казалось, опускаются в воду и, звонкие, идут из-под воды. А вот он разгневался, и от его голоса даже стекла задрожали в окнах. А потом, все больше снижая звук, дошел, наконец, почти до шепота. Казалось, он теперь где-то далеко-далеко, опустился в низину и оттуда, с большой глубины, шлет мягкие, нежные звуки, сыплет частую трель, и слышится, будто горошинки катятся и падают одна за другой со страшной быстротой. И тут он снова встрепенулся, поднялся с воплем, с криком, неистовствуя и моля.
Мужчины опустили носы, картузики сдвинули, закручинились, приуныли, выглядели вроде и празднично и вместе с тем бесприютными, горестными, какими евреи обычно бывают, когда слушают музыку или пение. А женщины сложили руки на груди и сделали постные лица, как в синагоге, когда им нужно на пение кантора ответить: «Благословен Господь, благословенно имя его, аминь!»
О Шмулике и говорить нечего: этот был вне себя. От нескольких рюмок, которые он проглотил, лицо у него раскраснелось, глаза сверкали, и, улыбаясь, он теперь выглядел как человек, который собирается всплакнуть. Вино совсем затуманило ему голову. Ему привиделось, что вот здесь, невдалеке, стоит его Зелда, смотрит сквозь слезы на своею единственного сынка и улыбается. «Ну как, Зелда? — спрашивает ее Шмулик. — Что и говорить! Ожидала ты что-либо подобное от нашего Иоселе?» Ему рисуются всякие заманчивые картины: люди обивают его порог — всем хочется иметь у себя Иоселе кантором. Мазеповцы прямо-таки из кожи лезут — готовы платить двадцать рублей в неделю, да еще сулят приработки. Но и тетеревцы не дураки — они не желают отдавать Иоселе. А из Ямполя, из Кашперова, из Макаровки и разных других городков его забрасывают письмами: «Дайте его нам, реб Шмулик! Червонцем больше, червонцем меньше, беда не велика. Только давайте его сюда, вашего Иоселе!» Вот такие радостные картины мелькают перед взором Шмулика, навевая на него блаженные сны.