Выбрать главу

Гоги докурил второй косяк и лежал на кровати. Андрей дремал на диване, а Жаба все пытался еще раз трахнуть Мариночку: „Почему ты злая со мной?" Маринка ему так и сказала: „Потому что ты слишком толстый. Знаешь, как тебя девчонки называют?.. Не скажу…" — она ему, как будто однокласснику, открыла наконец-то секрет его непопулярности. Жаба сидел в кресле со своим толстым брюхом, пытаясь обхватить его руками, и рук не хватало. „Ну и хер с ним!" — сказал он, как обиженный одноклассник, и выпил коньяку. У них еще и коньяк был.

Зазвонил телефон, и Андрей, вскочив, приложив палец к губам, снял трубку. Маринка слышала визгливый голос тетки, требующей, чтобы гости покинули номер. Вот тут бы она могла — как заорать! Могла бы, но не заорала. Андрей положил трубку, оделся и пошел башлять дежурной по коридору.

Они довольно много выпили. Съели всех рыбок в томате, виноград, две плитки шоколада. Жаба и Гоги спали на кровати, а Маринка с Андреем лежали на полу, у узкого дивана, на подушках, с него снятых. Маринка пила шампанское, а Андрей засыпал. Она потушила верхний свет, оставив настольную лампу зажженной. На спинке стула висел пиджак Андрея. Она сунула руку во внутренний карман и вытащила оттуда паспорт. Андрей Павлович Смирнов, и так далее и тому подобное, был женат.

Маринка сидела в кресле, курила, пила и воображала сцены шантажа. „Можно тихонько уйти, забрав паспорт… Они не знают, где я живу! Но это несложно будет узнать… Ах, мамаша, ваша дочь украла мой паспорт! А что вы делали с моей четырнадцатилетней дочерью? Все будет сообщено вашей супруге, на работу, в ваш научно-исследовательский, где вы какой-то начальник, а если не хотите, гоните тысячи!" Да, но для этого надо было иметь бедную мамашу и ушедшего отца-пьяницу. А у Мариночки родители жили дружно и были очень приличными интеллигентами, пусть и из нижней, так сказать, прослойки интеллигенции. Они бы не тысячи потребовали, а правосудия! „Встать! Суд идет!" И Маринка представила себя в зале суда, в каком-нибудь старом, плохоньком платьице, волосы, конечно, не распущены, В косички, конечно, заплетены, слезы и сопли, платочек носовой, вышитый по краям на уроке труда… „Они меня заставили брать в рот их… их… их… а-а-а, мамочка!"

Маринка засмеялась и хлебнула шампанского. „Надо действовать иначе. Надо взять в руку паспорт, подойти к двери, открыть ее, даже слегка приоткрыть, чтобы была наготове, и громко сказать: „Подъем, мужики!" Они сразу не поймут, но паспорт в руке увидят. „Итак, за совращение малолетней — семь лет, с извращениями — еще два годика. Не сомневайся, Гоги, я хоть рот и полоскала, сперма живучая и анализ покажет наличие ее в зубах. С каждого по… ну, во сколько вы оцениваете свою свободу, а, мальчики?"

Она опять тихонько засмеялась. Засмеялась, потому что ничего подобного она делать не собиралась. Скорее всего, от стыда. Бессознательно в ней, наверное, жило это детское чувство стыда — быть жертвой. В детстве все хотят быть победителями, мечтают еще! И так вот взять и самой назваться жертвой… „А что они себе думают, связываясь с малолетками? Даже если я и не выгляжу на четырнадцать лет…" — Маринка встала и открыла дверцу шкафа, на обратной стороне которой было зеркало.

Голая Маринка. Там, в баре, откуда она поехала с этими тремя взрослыми, было много других, взрослых и не очень, желавших увидеть вот такой вот Маринку, Ирок-Маринок, „дырок бесчувственных". А может, нашелся бы среди них какой-нибудь, сделавший так, чтобы Ирки-Маринки чувствовали?! Да, но что-то не попадались им такие, будто судьбой так было запрограммировано. Будто гены получили такой вот код — не будешь ты чувствовать до поры до времени и за это будешь мстить. Собственно говоря, эти взрослые готовили из Ирок-Маринок мужененавистниц. Будут, будут в них влюбляться, не только на „потрахаться" будут мужчины. Но Ирки-Маринки, они уже будут вычислять — вот с этим кончу, а с тобой — ха-ха! — нет, миленький, и ты будешь, как побитый пес, смотреть грустными гладями и никогда себя „богом всемогущим" не почувствуешь!

На заасфальтированном пустыре перед гостиницей лежал слой мокрого снега. Андрей поднял всех рано. Хорошо, что Маринке было четырнадцать с половиной — на нее было приятно утром смотреть. Рожа не была опухшей, не было разводов под глазами от стершейся туши, как у этих двадцати пяти-тридцатилетних взрослых баб. Хорошенькая была Мариночка утром. И как бы хорошо ей такой хорошенькой было бы поутру засадить, поставив лицом к раковине, чтобы лицо было в зеркале видно… Но Мариночка не дала. А вернее, Андрей не дал этого сделать Гоги… Все вчетвером тихо вышли из номера, по коридору, пешком вниз по лестнице, тихо вон из гостиницы.