Каменев только махнул рукой, торопливо налил рюмку и опрокинул ее, роняя капли на блузу.
— Схоронил… Жену схоронил, ребят схоронил… И себя тоже.
Левитану вспомнилось, как Переплетчиков заметил однажды, что художник Саврасов уже умер, а живет лишь больной и несчастный человек.
Лев Львович тоже любил Саврасова, часто вспоминал о нем, по-прежнему восхищаясь «Грачами». И вкусы у него были похожи на саврасовские и левитановские.
— Коро! Ах, художник!
И снова сворачивал на свое:
— И что же? Поняли его у самой его могилы. Все так…
И даже похвалу свою облек он в тяжелую, неуклюжую, как его высокая погрузневшая фигура, форму.
«Зашел раз как-то к нам Каменев, — вспоминал впоследствии Переплетчиков, — посмотрел левитановские этюды, мои, посмотрел, да и говорит: „Пора умирать нам с Саврасовым“».
— Профессором будете, — сказал он Левитану на прощанье.
Осенью 1884 года Левитан еще делает попытки получить разрешение Училища по-прежнему работать на большую серебряную медаль, но вскоре прекращает их: перебороть возобладавшее там отношение к пейзажистам не удается. С этим столкнулись и другие «саврасовцы» — Светославский и Коровин, тоже не получившие звания классного художника.
Оказавшись на воле, Левитан «жмется» к вернувшемуся из-за границы Поленову. Благодаря ему он вскоре входит в тот круг, где художественная жизнь протекает особенно оживленно.
«…Устраиваются акварельные утра, — пишет своей приятельнице в конце октября 1884 года сестра Поленова, также художница, Елена Дмитриевна, — одно воскресенье у нас, другое у Третьякова, вечера же в таком же виде, как и раньше, — раз у Мамонтовых, раз у Суриковых… В акварельных утрах очень горячее, по-видимому, участие будут принимать Левитан и Коровин, самые даровитые ученики здешней Школы живописи и ваяния».
Вероятно, работы, привезенные из Саввинской слободы, встретили очень теплый прием у Поленова с женой.
18 ноября 1884 года Е. Д. Поленова спешит радостно известить ту же подругу: «…сегодня на нашем воскресном собрании было два новых члена: Васильины ученики Левитан и Коровин. Левитан тот самый, кот[орого] этюды так понравились Вас[илью] и Нат[аше]… Левитан сделал аквар[ель]… — прелесть что такое! И такие молодые, свежие, верующие в будущее. Новой и хорошей струйкой пахнуло от этого элемента».
А сам новый «элемент», разумеется, очень ободряла атмосфера, в которой он оказался.
Как дальний поезд, ненадолго остановившийся на станции, заражает всех своей силой, какой-то праздничностью и непреоборимой тягой вдаль, оглушает и завораживает Савва Великолепный своими бурными призывами:
— Выше, выше, сильнее и бодрее! Пусть низменная братия роется в пыли и копошится в старых обносках — нам до нее дела нет! Больше солнца, больше света! Вперед!
По-своему гневается на «старые обноски» и Василий Иванович Суриков, которому, как его Меншикову, тесно в передвижнической «избе». Встретившись с Поленовыми в Риме, переполненный впечатлениями от всего виденного за границей, он обрушил на них целый каскад мыслей, дерзких парадоксов и деклараций.
— Для меня графин Мане выше всякой идеи. Искусство для искусства, всем в глаза буду бросать это слово. В России будут на меня глаза таращить, и волосы дыбом встанут, — при этом он подымал свои густые волосы: вот так, дескать! — А я все же буду говорить.
И говорил. Коровин с Левитаном, еще недавно выдерживавшие ожесточенные баталии в Училище, защищая свое убеждение: важно не только что, но и как писать, — теперь жадно слушали его бурные проповеди. Нет, они не становились поклонниками «чистого искусства», как ни в коей мере не был им сам оратор — автор «Утра стрелецкой казни» и «Боярыни Морозовой». Его запальчивые — и часто весьма опрометчивые — парадоксы были порождены горячим желанием, чтобы родная, дорогая его сердцу «изба» стала светлее и прекраснее, а не оказалась бы где-то на задворках растущей живописной культуры.
Новые мысли, новые знакомства, новые друзья… У Поленовых и Мамонтовых рядом с профессионалами пристраивается работать длинный, жердеобразный и очень этого стесняющийся юноша, который — сказать страшно! — совсем нигде не учился, а начал прямо с масляной живописи. И, ко всеобщему удивлению, проявил поразительные способности! «Ильюханция», как прозвали Мамонтовы Илью Семеновича Остроухова, застенчив, очень самолюбив, необычайно начитан и страстный любитель музыки.
Первое время он не мог играть, если в комнате появлялся малоизвестный ему человек. Теперь он уже настолько осмелел, что как-то раз в четыре руки с Елизаветой Григорьевной Мамонтовой сыграл целую бетховенскую симфонию и прочел слушателям статью о ней, которую специально на этот случай написал.