Уже достаточно натерпевшийся обид и обостренно самолюбивый Левитан не мог не почувствовать этой нотки в отношении Мамонтова к своим собратьям.
В сдержанном отношении к «железнодорожному барину» укреплял его и Антон Павлович Чехов, нередко иронически отзывавшийся о затеях абрамцевского мецената.
Наконец, и по характеру кипучий Мамонтов, который, по его признанию, не выносил «кислятины», и легко впадавший в черную меланхолию Левитан были совершенно противоположны.
Скептически, должно быть, воспринимал художник и некоторые прекраснодушные упования, которые лелеяли в Абрамцеве насчет возможностей силами энтузиастов и искусства оздоровить общество, воскресить в народе угасавшую привязанность к исконному русскому быту.
Парадоксально, но мамонтовская семья, глава которой решительно и энергично прокладывал железные дороги, несшие с собой огромные и часто драматические перемены, в то же время элегически вздыхала о «порче нравов» наподобие простодушного царя берендеев, который жаловался:
И, быть может, некоторым «скептикам» вроде Левитана или Чехова хотелось иронически ответить, на эти сетования словами из той же «Снегурочки»:
В начале лета 1885 года Левитан поселился в деревне Максимовке, неподалеку от Нового Иерусалима.
Но не знаменитый монастырь привлек его сюда: рядом, в имении Киселевых Бабкине, сняли флигелек Чеховы, с которыми художник все больше сходился.
Бабкинская жизнь была многослойна. В памяти большинства ее участников и посетителей ярче всего запечатлелась ее веселая праздничность.
«Стало уже темнеть, зажгли лампы, вдруг в коридоре, разделявшем гостиную от столовой, послышался сильный шум, гам, точно ввалилась туда толпа каких-то азиатов, — пишет, например, в своих воспоминаниях сестра хозяйки, Н. В. Голубева. — Я не успела выразить даже моего удивления, как в столовую вошли ряженые. На каком-то ящике сидел страшный турок, ящик несли четыре черных эфиопа и — о, ужас! — шли прямо на меня. Турок выхватил кинжал и занес надо мной, я вскрикнула и, как безумная, вскочила на стол… Ряженые смутились не меньше меня, но турок, ловко соскочив с ящика, галантно представился: „Художник Левитан“. Эфиопы, сняв маски, представились: „Четыре брата Чеховы“. Среди них был и Антон Павлович».
Любили очевидцы вспоминать и другие проказы друзей.
На рисовальных вечерах у Поленовых Левитан часто позировал в арабских одеяниях, привезенных Василием Дмитриевичем из своих странствий по Палестине. В Бабкине Левитан тоже как-то нарядился мусульманином, воссел на осла, выехал в поле и там пресерьезно разостлал коврик и принялся молиться на восток. А в траве уже ныряла другая чалма, и порой выглядывало злодейски нахмуренное, вымазанное сажей лицо Чехова. Он подполз ближе и нацеливал ружье на Левитана, который в молитвенном экстазе подставлял под выстрел высоко поднятый зад, а потом падал замертво.
С хохотом высыпавшие отовсюду зрители подхватывали «мертвеца» и образовывали похоронную процессию, пока покойник не начинал брыкаться.
Или на домике, в котором жил художник, вдруг появлялась надпись: «Ссудная касса купца Левитана», а в скорости новоиспеченного «дельца» настигала грозная рука «правосудия».
Владелец имения Киселев был земским начальником и весьма правдоподобно обставлял «залу суда». Антон Павлович клокотал прокурорским красноречием, другой брат пел адвокатским соловьем, выгораживая своего клиента, сам Левитан давал нелепые, сбивчивые и вконец его губившие показания. Заседание то и дело прерывалось от хохота слушателей и самих актеров.
Комическая война шла между Чеховым и хозяйкой имения, Марией Владимировной Киселевой. Она тоже пописывала, и Антон Павлович почтительно величал ее «знаменитостью», уверяя, что осмеливается соперничать с ней только на поприще сбора грибов. Лучшим его удовольствием было опередить «знаменитость» и, отыскав излюбленные ею грибные места, начисто опустошить их. Стоило Марии Владимировне поудить рыбы, чтобы Чехов сказал, будто она возвращается с таким видом, словно поймала не двух дохлых пескарей, а, по крайности, целую сотню.