Осенью 1886 года Чехов неодобрительно сообщал М. В. Киселевой в Бабкино: «Левитан закружился в вихре…»
Но отношения Левитана с Кувшинниковой не исчерпывались ни этим пьянящим головокружением от успехов, ни сугубо романическим элементом. Софья Петровна стала не только восторженной ученицей, но и чутким другом художника, которому он, судя по всему, многим обязан. Она умела поддержать его веру в себя, которую он нередко терял, оберечь его от приступов черной меланхолии, создать ему рабочую обстановку.
Еще с ученических времен мечтал Левитан попасть на Волгу. Крым мог только обострить это желание. Узнав об опасениях Шехтеля, Левитан писал: «…пусть не беспокоится, — я север люблю теперь больше, чем когда-либо, я только теперь понял его…»
Слишком велики были, по-видимому, ожидания, связанные у художника с долго откладывавшейся поездкой на Волгу, воспетую Некрасовым, породившую знаменитых репинских «Бурлаков» и лучшие пейзажи Федора Васильева.
Но в первую поездку 1887 года крымская удача не повторилась. Волга встретила пришельца хмурой угрюмой погодой, неприютным весенним разливом. А Левитан даже в гостеприимном Бабкине, где было чем скрасить ненастье, тяжело переносил непогоду, «ныл», по чеховскому замечанию. Очутившись же в незнакомом городке Васильсурске один-одинешенек, он совсем упал духом.
«…Разочаровался я чрезвычайно, — жаловался он Чехову. — Ждал я Волги, как источника сильных художественных впечатлений, а взамен этого она показалась мне настолько тоскливой и мертвой, что у меня заныло сердце и явилась мысль, не уехать ли обратно? И в самом деле, представьте себе следующий беспрерывный пейзаж: правый берег, нагорный, покрыт чахлыми кустарниками и, как лишаями, обрывами. Левый… сплошь залитые леса. И над всем этим серое небо и сильный ветер. Ну, просто смерть…»
Было ли то внезапное, хотя бы минутное разуверение в красе Севера, подозрение, что родная природа так же обойдена подлинной красой и богатством, как то случилось в русской сказке с бедной падчерицей, которой мачеха положила вместо хлеба — глины, вместо крупы — дресвы, вместо муки — золы? Вряд ли.
Теперь, когда нам известны последующие работы Левитана, посвященные Волге, можно сказать, что в первую поездку он пережил своеобразную художественную «акклиматизацию».
Действительно, не столько разочарование, сколько неосознанное потрясение ощущается в левитановских словах о том, что он очутился «с глаза на глаз с громадным водным пространством, которое просто убить может…».
Это было переживание, в чем-то родственное лирическому ужасу, охватившему некогда Гоголя при воспоминании о родине, где все «открыто — пустынно и ровно… ничто не обольстит и не очарует взора».
«Русь! чего же ты хочешь от меня?.. Что глядишь ты так, и зачем все, что ни есть в тебе, обратило на меня полные ожидания очи?.. И еще, полный недоумения, неподвижно стою я, а уже главу осенило грозное облако, тяжелое грядущими дождями, и онемела мысль перед твоим пространством».
Недаром в новых письмах Левитана с Волги нервическая болезненность звучит по-прежнему, но повод, ее вызывающий, быть может, не совсем заметно для самого художника, изменился:
«Я никогда еще не любил так природу, не был так чуток к ней, никогда еще так сильно не чувствовал я это божественное нечто, разлитое во всем, но что не всякий видит, что даже и назвать нельзя, так как оно не поддается разуму, анализу, а постигается любовью… Но это мое прозрение для меня источник глубоких страданий. Может ли быть что трагичнее, как чувствовать бесконечную красоту окружающего, подмечать сокровенную тайну, видеть бога во всем и не уметь, сознавая свое бессилие, выразить эти большие ощущения…»
Это уже совсем другая драма. Драма вечной неудовлетворенности художника сделанным, а в конкретно-историческом ее варианте — неудовлетворенность прежним художественным языком и смутные мечтания о новом.
Может быть, здесь следует вспомнить, что в эти годы новое поколение художников начало глухо роптать на творческую инертность ряда передвижников, на их принципиальный аскетизм, на их отказ «вести любовные беседы с природой», как выразился однажды Врубель, и упование на литературно-сюжетные качества своих работ.
Близость и естественность подобного переворота в умонастроениях художников остро предчувствовал незадолго до своей смерти И. Н. Крамской.
«По ходу человеческих дел я жду, — писал он Стасову, — что Товарищество прибьет к берегу, как негодное бревно, а главное русло весело побежит вперед, и надолго!»