Приемный зал переделали в место отдыха для патрульных довольно давно - вышвырнули и спалили конторки, приволокли трактирные столы и лавки, поставили в дальнем углу стойку, где можно было получить пива и пирожков за счет города. Сейчас почти все соратники Вайна собрались здесь, спасаясь от жуткой послеполуденной жары; те, кто еще мог, весело приветствовали его, остальные дремали, сморенные духотой и пивом.
Вайн отвечал на приветствия вяло. Он знал, как относятся к нему в отряде: как к своему, городскому дурачку. Свои могут и подшутить над ним, и поиздеваться, но стоит кому чужому обидеть - все встанут на защиту. Эта роль тоже принадлежала маске, крепя ее к живому лицу; поначалу крепления эти терли до крови, потом он привык.
Комиссарские хоромы располагались на втором этаже, там, где при конфедерации сидел бургомистр. Старую табличку кто-то остервенело сбил прикладом, едва не проломив хлипкую стенку, новой так и не повесили. Да и что вешать, раз все и так знают, что Рред Ллаин главный человек в городе.
Конечно, комиссар был местным. Гемирцы приезжали в Тернаин-дорэ-ридер лишь трижды, на инспекции; каждый раз оказывались весьма довольны. В остальном же горожане сами собой управляли, сами на себя доносили и сами себя расстреливали. А Рред Ллаин до войны служил письмоводителем при магистрате, и к нынешнему своему посту относился, как к заслуженному повышению.
Вайн постоял немного у двери, сделал три глубоких вдоха, прикрыл глаза и вошел без стука.
- А, Толлиер, - услышал он и поднял веки.
Комиссар сидел на массивном письменном столе, заваленном вещами настолько, что трудно было понять, как умещается на нем широкое седалище хозяина города. Покоились на столешнице и бумаги, витки, гармошки тетрадей, конверты с гербовой печатью, но больше было вещей, особенно серебряных подсвечников интерийской работы; здоровенный канделябр в углу как бы завершал их ряд.
Был комиссар мрачен и неряшлив. Форменную рубашку с вышитым на рукаве цветком пурпурника - эмблемой Аргитянского Добровольческого Корпуса - он, как и все, расстегнул, обнажив живот, буро-розовый и округлый, точно коровье вымя.
- Вот что, Толлиер, - комиссар слез со стола, брюхо торжественно колыхнулось. - Я все понимаю... но дальше так продолжаться не может.
- Что именно? - надежда на лучшее еще теплилась. А зря.
Комиссар навис над Вайном всей своей тушей, брыли его тряслись от негодования.
- Вы думаете, Толлиер, я не знаю, с кем вы в постели кувыркаетесь? негромко, чтобы не подслушали, но с обидой и гневом заявил он. - Знаю! Я терпел месяц, полгода, год... хватит! Когда с вами захочет побеседовать наш преподобный, выкручивайтесь сами.
Воздух комнаты обрел плотность, стал ватой, водой, звоном. Вайн стоял в каком-то оцепенении, слушая комиссара Ллаина.
- А он тебя вызовет, будь спокоен, и никуда ты не денешься. И пришьет тебе измену вере и нации. Так что один у тебя выход - покаяться. А для этого - сам понимаешь...
Вайн понимал.
- Парень, - комиссар смягчился, - я тебе зла не желаю. Но ты палку-то перегнул. Вот и... сдал тебя кто-то. Так что иди. Выполняй свой долг.
"Скажи прямо - "убей ее", подумал Вайн.
- Придешь завтра, к полудню, тут как раз преподобный будет, доложишь и покаешься. Да не будет тебе ничего, не трясись, - покровительственно добавил комиссар, - обломим святошу...
Вайн слепо глянул на него.
- Завтра в полдень, - повторил он и вышел, не прощаясь. В голове его билась одинокая строка: "Постепенно происходит исцеление огня...".
- Господи! - воззвал он - через потолок - в немое небо. - Господи, для чего?
После ухода танковой колонны город впал в каталепсию; оставь монету на мостовой - будет лежать. Потом, под вечер, началось движение. В окно Вайну постучал Рром Айерен, сунул синюю рубашку и пистолет, передал велено собираться на площади Свободы, между церквей. Вайн пошел, сам не зная зачем.
На площади уже стало людно. Вокруг четырех храмов - ортодоксального, народного, огнекапища интери и хейнтаритской библиотеки - деловито сновали синерубашечники. Сгущалась межсолнечная мгла, небо накинуло траурный лиловый плащ, отделанный звездами, сколотый брошью третьей луны. Из огнекапища глухо доносилось пенье - многие голоса тянули заунывное молебствие.
Подкатил грузовичок, доверху набитый канистрами. Тут же образовалась живая цепочка, канистры плыли из рук в руки - оказавшийся в цепочке Вайн не мог уследить, куда. На ступенях церкви стоял преподобный Тевий Миахар; проповедовал, но голос его сливался с пеньем интери.
Багровое светило медленно выкатилось в позеленевшее небо. Работа шла споро, с шутками и перебранками. Грузовичок уехал, тут же прикатил другой, привез интери, человек тридцать, больше женщин. Их загнали в боковую дверь святилища Вернулся первый грузовик, и в боковую дверь проследовала еще одна процессия. На лицах застыло бесслезное отчаяние.
Вайн стоял в стороне, чувствуя себя потерянным, ненужным. Он молился, но сердце подсказывало ему - Господь не услышит, ибо сказано - "Отверну лик свой от прогневавших меня...".
Кто-то подал преподобному мегафон, резкий голос зазвучал на площадью. До Вайна доходили лишь отдельные слова, остальное же терялось в гуле разговоров вокруг - странные разговоры, приглушенные, точно подростки болтают украдкой о запретном.
"Не заключай союза с ними, и перемирия со лжебогами их... Нет мира нечестивым, говорит Господь... Мечем кары порази их, и дома их, и чада...". Слова пахли пылью, кровью и горечью. Напряжение нарастало. В душном воздухе оно висело звенящей нотой, вплетаясь в непрестанное пение Люди вокруг Вайна что-то кричали, и сам он кричал, потрясая кулаками, подхваченный сладким безумием единения с толпой - безумием, стирающим одиночество.
Развязка наступила быстро. Преподобному поднесли зажженный факел. Толпа расступилась, пропуская священника к пропитанному бензином кругу. "Огонь к огню!", возгласил преподобный, и швырнул факел к дверям капища. Взметнулось пламя, охватывая ржаво-красные стены. "Аа-гонь к аа-гню", скандировала толпа мерно, точно пытаясь заглушить крик полыхающего бензина.
Вайн молчал. Страшный костер будто выжег за одно мгновение грешные его глаза, одарив новым зрением, безжалостно-жарким. Лица вокруг, только что родные, стали отвратительными, творимое действо - кощунственным и, более того, постыдным до невыразимости, как неисповеданный грешок, как бесцельная ложь, как холодная липкая слизь самоудовлетворения. Тошнота билась в горле, накатывая и разбиваясь о стену плотно сжатых зубов.
Вайн ждал криков боли и ужаса, а капище молчало, разгораясь, пока, наконец, не донеслось из огня пение, торжественное и мучительно-скорбное. Пламя вторило ему на разные голоса. Площадь смолкла. Трещали балки, зазвенело лопающееся стекло, а пение длилось, постепенно слабея. Распахнулись двери капища, появилась на секунду в проеме чья-то тень на фоне огня, и исчезла, отброшенная внутрь автоматной очередью.
Вайн содрогнулся. Не сознавая, что делает, он выскользнул из толпы, нырнул в переулок и побрел, преследуемый гулом бешеного огня. С грохотом обрушилась внутрь крыша капища, взметнулся к небу столб липкого жирного дыма, и пение смолкло. В голове Вайна билась одинокая строка древней ереси: "Постепенно происходит исцеление огня...".