— Он ведь крепенький был с детства, Ванюшка-то. Такой крепенький и на́ вот тебе...
Как будто нож делает выбор между слабеньким и крепеньким. Лицо старика блестело от слез, и он пихал гостям стаканы с самогоном и все просил умоляюще:
— Чтоб не забывался Ванюшка-то мой... Чтоб не забывался...
И было невыносимо тяжело смотреть в глаза старика. Ведь их вина тоже в этой трагедии: и Васи, и Македона, и его, Пахомова. С двадцать третьего года ходят за Коромысловым.
Коромыслов, Коромыслов...
Костя прикрыл глаза, как тогда, в кабинете у себя в губрозыске, и снова встало в памяти рыжеватое лицо, рыжевато-светлые усы, крапинки светлые на полных крепких щеках и крепкая шея, голое по пояс тело, грудь крючника — вот здесь, на рыбинских пристанях, на перевалке грузов со всей Волги. Ушел он тогда, в двадцать втором, по амнистии, просто чтобы мстить. Ах ты, комендант того лагеря, хваливший Коромыслова за усердие на субботнике в романовской тюрьме. Мол, лояльный Советской власти, мол, одумавшийся. Нет, он вваливал тогда на субботнике, чтобы раньше получить свободу, чтобы там, на свободе, мстить Советской власти за свой дом, пожженный своей рукой, за угнанных военной комиссией лошадей. И он убил землемера Демина. Он самый. Но с подсказки. С чьей только? Того костлявого Сыромятова? Монетка в воске... следы у Ферапонтова займища. Замешательство батрака... Что-то есть, что-то есть... Ушел Коромыслов. Где-то здесь он, в Рыбинске. Здесь и его подручные. В одной из риг под городом вчера ночевали с бездомными двое, похожие по приметам на Глушню и Новожилова. Успели скрыться незадолго до того, как рига попала под облаву Бажанова и волостных милиционеров. Успели, и, значит, они в городе. И Коромыслов. Где он? В клубе «Лото», может, сидит и закрывает цифры? Может быть, уже сейчас он выиграл «котел» и кладет деньги в карман на зависть соперникам по «котловой лихорадке». Или же в кино? А то там, на пристани, в шалашах, рядом с грузчиками, пьет вино и поет тягучие и длинные, как волны реки, песни крючников? Где он? У портного его не было. Даже не заглядывал. А в прошлые года бывал. Трясущийся старик в доме Кашиной, бывшей пароходной владелицы, на заднем дворе. С меркой на плече, в шлепанцах. Трясущиеся руки, трясущиеся губы. А Коромыслова не было у него. Где он? У Ульки, любовницы Новожилова? Пошел туда Бажанов. Выяснит тоже, был или не был кто у нее. Или же в притоне каком? Только здесь он, в городе, где-то в этих домах — деревянных ли, каменных, тяжелых и мрачных, во дворах ли за высокими заборами, за церковными ли стенами. Или на гонках леса на реке? Или в кустах за площадью, где устроены балаганы для начинающейся ярмарки? Он должен встретиться в городе с Сахарком. Не выдал до конца Сахарок Фоку, оставил утешение, мол, не выдал, вот я какой. Сейчас он в камере городского допра и спокойно спит уже, наверное, на нарах рядом с другими задержанными. Спокоен — дал признание для суда. Чего еще. А готовились встретиться. Балаганы. Качели. Карусели. Бандит на каруселях...
Костя потряс головой очумело, прогоняя видение рыжего лица на игрушечном верблюде, крутящегося весело круга посреди площади. Прислушался к голосам в дежурке. Наставительно говорил старичок-дежурный:
— К светлой жизни идем, а вы, гражданин, в грязи, в пьяном виде, с некрасивой руганью. Стыдно.
Бормотал кто-то за барьером:
— Нет и не будет светлой жизни. И светлых людей нет и не будет. Все люди в червях пороков...
— Потому что в пивных вы встречаетесь с такими же забулдыгами, — продолжал наставлять дежурный. — А сколько светлых людей кругом, гляньте. Летчики, машинисты, красноармейцы, инженеры, вот трактористы...
— Трактористы, — бурчал задержанный. — Откуда они явились, а? Тебя я спрашиваю? И что из того?
Задушенный кашель — и снова его нудный голос:
— Вот был Бент, ситром торговал на Крестовой. И мадам Кашина пароходчица. Ан теперь то же самое — дроги с венками, так же жрут и пьют люди, так же спать ложатся и так же поедом едят друг друга. Иль вот водил меня в участок городовой, а сейчас ведут милиционеры. Что изменилось, гриб ты старый?