Выбрать главу

Евдоким не отозвался, он оглянулся на буфетчика, может, хотел сменить чашку, в которой была налита водка. Никон Евсеевич тем временем добавил, угрюмея и наливаясь яростью, чувствуя, как эта ярость подымается откуда-то из живота по жилам, впивается в горло вроде здоровенного клеща:

— Словно бы нарочно я перешиб телку.

— Не нарочно, а по жестокости, — вдруг сказал как-то рассеянно Евдоким, приподняв бровь, точно не видел света своим левым выцветшим глазом.

— Эт, штё еще? — склонился Никон Евсеевич на стол грудью, едва не задевая лбом бородку бывшего дьячка. — Плети знай, плети лапти.

— А всякое о тебе болтают. И о жестокости тоже...

— Эт, ты брось, — хмуро, стараясь не завыть от тоски и страха, от слов таких загадочных, попросил Никон Евсеевич. — Брось балабонить, — повторил нараспев, улыбаясь уже миролюбиво. — Коль что знаешь, иди к властям. К Хоромову там аль в гепеу...

— Не пойду в гепеу и к Хоромову тоже, — ответил Евдоким, покосившись снова на Федосью. — Только есть за тобой темные следы, Сыромятов.

Никон Евсеевич схватил за патлы бывшего дьячка, пригнул голову к столу, как петуху. Топора только не хватало, чтобы свистнуть по этой коричневой, как корень дерева, шее.

— Башку тебе оторву сейчас! — пригрозил, напрягая руку так, что казалось, затрещала волосня на голове Евдокима.

Но покорность Евдокима удивила, и он отпустил его, проворчав:

— Ты поди в волость и пожалуйся, чем здесь вот, в трактире да на людях, лапти плести. Пусть судьи разбираются. Коль праведно говорил, пойду под суд, не праведно, ослобонят коль — вернусь, найду и зашибу до смерти вот этим кулаком. А пока соромно мне трогать тебя.

— Боятся тебя, Сыромятов, — приглаживая встрепанные рукой Никона волосы, проговорил Евдоким. — В Хомякове боятся, в округе боятся. Ну да скоро конец твоей власти в деревне.

— Эт, что же, — вскричал насмешливо Никон Евсеевич, — аль мошкара заест меня или утоплюсь?

Евдоким прямо посмотрел на него, погладил стол ладонью, нерешительно как-то пояснил:

— Землю у тебя отрежут, а народ соединится скоро. На широкополье. Тогда тебе не покомандовать, как всей гурьбой-то будут ходить да страдничать. Не купишь народ баранками, сами напекут, наедятся досыта без тебя. Не запугаешь колом да кулаком.

Пора было уходить все же. Никон Евсеевич двинулся, но бес снова дернул за язык:

— Меня землей не пугай, церковная твоя душа. Не нужна она мне. Много нам надо, как вдвоем с дочкой живу. Отберут, в совхоз пойду, а то и в город индустрию развивать, как пишут в газетах. Я ведь «Бедноту» второй год выписываю, посознательнее тебя. Знаю, где сейчас требуются руки. Пойду на завод автомобили или трактора варить. Вот тебе и все. А то и на пушечный завод, пушки отливать, чтобы по Чемберлену из них палили русаки что есть мочи. В мире-то неспокойно, — погрозил он тут зачем-то Евдокиму и Федосье. — Всякое болтают за границей. Вон Керенский зовет в поход против коммунистов. Прочитал я неделю назад в газете, как говорит он. А говорит, что любая власть, которая сменит большевиков, двинет страну вперед...

Он прямо и твердо посмотрел сначала на Федосью, потом на Евдокима, и говорил этот взгляд: придет, может, время замен большевикам, тогда снова встретимся, может, и не за столом, не за коркой аржаного хлеба. Ах, как бы это время и впрямь наступило, чтобы без тоски просыпаться, без тревоги и ожиданья выходить на деревенскую улицу по утрам, чтобы снова кланялась в пояс вся эта зимогорина, вроде Посоховых. Но Евдоким вдруг дробненько захихикал и ладони потер, точно вспомнил нечто веселое:

— На кирпичном я работал, Федосья, — обратился он к сестре. — Кирпичи обжигал. Два сорта кирпича бывает на обжиге: со звоном и с шумком. Со звоном — это, значит, хорошо закалился, тюкнешь ногтем — он звенит, как стаканчик граненый. А есть кирпич, в котором или известь осталась, или камень, аль вода. Он — в трещинах чаще, а постучишь — шумит, будто копилка с деньгами. Плох кирпич. Поставь в стену его, занавесочки приспособь, а через месяц-два побегут по стенам зеленые слезы...

— Эт, штё ты снова лапти плетешь? — взялся Никон за свое любимое. — К чему?

— А к тому, что не нужен ты новой власти, Никон. Вроде кирпича с шумком. Одна вода побежит с тебя, сырость новому государству. Не дай бог брать тебя пушки отливать... И вот что, — прибавил он строго. — Керенский-то в бабьем платье сиганул к границе от революции, и ты шлепай своей дорогой.

Как переменились времена — был для него когда-то почтенный Никон Евсеевич, за версту шапку снимал. Теперь иди прочь. Как-де никто теперь Сыромятов, а может, в скором времени и вообще по миру...