Адик сочинил на смерть Кузьмы стихотворение, которое Аугуст запомнил:
Таким вот образом молодой лагерный поэт Адольф Дорн отомстил сверчку за Кузьму Пшонкова. Но ведь не было же никакого сверчка! Тем более, что и профессор Адель, главное врачебное светило лагеря подтвердило, что такой симптом, как сухой треск в ухе хорошо известен, и что в этом случае требуется незамедлительное обращение к специалисту, ибо подобное потрескивание свидетельствует о нарушении мозгового кровообращения. Петер Шульгаст, правда, этому объяснению профессора ни на грош не поверил, указав на тот сугубый факт, что у Пшонкова отродясь, с самой юности не бывало никакого мозгового кровообращения в голове, а одни лишь сверчки разного размера копошились всю жизнь. Но Петер Шульгаст был пессимистом, и становился им все в большей степени: таких на зоне слушать — только настроение портить окончательно…
К сожалению, молодой сосед Аугуста по нарам, поэт Адольф Дорн ненамного пережил Кузьму Пшонкова. Адик пропал без вести зимой этого же, сорок четвертого года, оставив после себя в памяти Аугуста еще один стих:
Этот стих рождался Адиком на нарах в присутствии Аугуста, и Аугуст даже чуть было не стал его соавтором, потому что предложил Адику вместо «брусом» и «небо» вставить что-нибудь такое, чтобы было со «вкусом теплого хлеба», но поэт отказался, не хотел портить драматизм романтикой. Еще кто-то из лагерных советовал Адольфу, помнится, умерить патриотического пафоса в его произведении в пользу реализма, и заменить «до Победы» на «до обеда», но Адик и на это возразил, что это будет пошло. В окончательном варианте четверостишие звучало так:
Оглядываясь назад, можно сказать, что от этого вот окончательного стихотворения Адольфа Дорна гораздо больше веяло предчувствием и прорицанием, чем от глупого сна Кузьмы Пшонкова. И шекспировского драматизма в исчезновении Адольфа Дорна было тоже гораздо больше, чем в грубой смерти Кузьмы. Потому что за этим исчезновением стояла любовь — вечная закваска всех трагедий.
Адик вырос в московской интеллигентной семье, немецкий папа его работал инженером на электроламповом заводе, русская мама — машинисткой в разных литературных редакциях. Так что Адик с ползункового возраста потреблял стихи, которые валялись повсюду, в том числе и на полу, пополам с манной кашей. Поэтому, едва научившись говорить, он уже решил, что и сам станет поэтом, когда вырастет. Первым опусом Адика было: «Какадий, какадий — ты куда чийя хадий?». Захваленный поцелуями, он решил закрепить эффект, и выдал продолжение: «Какадий, какадий: ты куда савоня хадий?». Когда взрослые попадали с хохоту, Адик решил, что будет не просто поэтом, а смешным поэтом, вроде клоуна, от которого все покатываются. Потому что Адик любил когда смеются. Он и сам смеялся легко и вольно — везде и всегда, даже на следствии впоследствии, и на зоне — тоже. Это очень к нему располагало. После школы Адольф поступил в учительский институт, на филологический факультет. Он писал забавные стишки, немножко печатался в студенческих сборниках, выступал в стенгазетах, и многие думали, что «Дорн» — это его псевдоним. Он боготворил поэтов серебряного века, люто ненавидел за что-то Владимира Маяковского, а погорел судьбою на Корнее Чуковском. В июне сорок первого года, на летней практике в пионерском лагере, работая в качестве вожатого, он собрал однажды в пионерской комнате детей младшего возраста и стал читать им «Муху-цокотуху», и «Айболита», и «Мойдодыра», и другие гениальные произведения Корнея Ивановича, в том числе и его «Тараканище». И тут произошла беда: когда Адольф, пугающе завывая, читал: