— Нэт, нэ вэру… Ну, пьет Май-Маэвский. А кто нэ пьет? Скажи, кто нэ пьет, а? Я сам пью! Мудрый Хайам еще сказал: хорошее вино — дывный дух, что аживляет нас. Харашо сказал! Ложь распускают! Гразью паливают частного чэлавэка…
За каменным аляповатым зданием с тяжелым портиком над входной дверью — управлением Екатеринославской железной дороги — взору открылся уходящий полого в гору Екатерининский проспект. На горе синел величественно, переливаясь золотом куполов, Преображенский собор. Примерился глазом — версты четыре. Ничего, пусть попыхтят — полезно, а то закисли в вагонах.
Проспект удивил простором, прямизной и продуманностью; чувствовалось, сердце щедрое, а рука твердая у градостроителя. Видно, с лучших петербургских образцов перенималось. Саженей тридцать в поперечнике; две линии бульваров, засаженных белой акацией и кленом; меж ними — путь электротрамвая. Вдоль домов — широкие булыжные тротуары, фонари, в большинстве побитые. Дома серого камня, двухэтажные, очень редко трехэтажные. Верхние этажи, странно, почти все разрушены. Витрины бесконечных торговых рядов разбиты или заколочены фанерой. На тротуаре то и дело попадались деревянные газетные киоски, пустые и загаженные, и круглые каменные тумбы, густо оклеенные объявлениями.
— Светлейший князь Потемкин-Таврический строил город… Вот уж расстарался перед Катькой.
— В ее честь и назван… посещением удостоила…
— Как же, самая большая из «потемкинских деревень»!
Невольно прислушиваясь к разговору за спиной, Слащов восстанавливал в памяти какие-то обрывки вычитанного некогда, в юнкерскую пору, о делах давних — покорении Крыма. Крымские войны последней четверти позапрошлого века, восемнадцатого, притягивали его пылкое воображение. Походы Румянцева и Суворова помнит подробно, до мелочей. Сколько сижено ночами, сколько пухлых томов переворочено, сколько было тайных слез, вздохов и тоски по прошедшим героическим временам, сколько жгучей зависти к ратным делам своих предков… Оплакивал свою неудалую судьбу — явился на свет слишком поздно, все самое геройское уже свершилось на русской земле… Народившийся на мальчишеских глазах век двадцатый ничего не предвещал доброго для избранной им по семейной традиции военной карьеры. Позор России на Дальнем Востоке, в Порт-Артуре и у Цусимы, едва не погреб страстные честолюбивые мечты розовощекого юнкера. Серые, скучные годы учебы в Павловском военном училище, в Академии Генерального штаба, «придворная» служба в лейб-гвардии Финляндском полку истерзали романтическую душу. Только мировая война распрямила крылья… Особенно не выносил молодой офицер защитную, упрощенную до безобразия, одинаковую для всех родов войск форму. Чин генерал-майора, а еще больше — смутное, ломкое время освободили его мятущийся дух от жестких уставных условностей, развязали руки. Исчезли из гардероба ненавистные гимнастерки, галифе, мундиры, грубые ременные портупеи — все называемое по-казенному «амуницией». На смену им появились белые батистовые сорочки, цветные шелковые рубахи, черные и красные бриджи в обтяжку, напоминающие гусарские рейтузы, с серебряными и золотыми галунами-лампасами, нарядные гусарские куртки-ментики, от белых до темно-голубых расцветок, отороченные дорогим мехом, мохнатые кавказские бурки, высокие меховые шапки. Перед зеркалами не вертелся — ясно видел себя со стороны…
— Собственноручно Потемкин вычерчивал план города. Себе дворец построил. Заложил Преображенский собор, намеревался превзойти собор Святого Петра в Риме…
— Прэвзашел?
— Смерть помешала… Потом уже при Николае Первом проект сверху укоротили.
— Падрэзали, значит.
Город, несомненно, не спал. Напуганные стрельбой, обыватели просто боялись высунуть нос. Кое-где в окнах колеблются занавески — рассматривают тайком. Батька Махно нагнал страху. Видно, и его, Слащова, странный наряд не внушает доверия. А может, пугают царские погоны сопровождающих?
К левому локтю подступил Дубяго:
— Яков Александрович, обрати внимание… Сколько идем уже… ни одной целой витрины. Бредем по осколкам стекла.