— Присаживайся… Шкляр… Алексюк…
Чертов норов! Конь вспененный. Держи, держи себя, парень, в узде. Голосом не владеет, стыдоба. Рвутся в горле слова, как гнилая веревка, душит спазм. Чего доброго, за кобуру еще ухватишься. Волка как ни корми, он в лес смотрит. Да и волк ли? Жиденький интеллигентик, хлюпик мокрый — куда ветер, туда и гнется. Контре собачьей даже не нужен.
Жестом указал на стул. Алексюк склонил голову. Неряшливо обросший; бритва давненько касалась его нежных щек. Помнил аккуратистом, всегда со свежепромытым пробором в русых пышных волосах, вылощенным, надушенным; френч будто с иголочки, облит на фигуристом теле.
— Благодарю, Климент Ефремович…
Нет, не умеет прикидываться. Да и чего играть в кошки-мышки. Заявление на имя Деникина. Собственной рукой. С усердием расписывает свои заслуги по разложению войск красных, указывает ряд случаев, когда им сознательно открывался фронт и снимались части. Теперь можно бы и восстановить причины неудач на фронте у Синельникова — Лозовой и Екатеринослава в июне — июле. Не до того нынче…
— Узнаешь?
Вот они, глаза. Не голубые. Черные! Бездонные. Омут. Впору головой прыгать…
— Они не верили мне… — серые губы бывшего наштарма едва шевелились.
— А я в е р ю… Шкляр-Алексюк. В то… что тут написано. Не забыть мне прошлого лета. Синельниково… Екатеринослав…
— Пе-ре…думал я… пе-ре…страдал…
— Думать было над чем…
— Накажите… Приму любой приговор. Учтите… исправление мое…
Вошел Орловский. Кстати. Сделал знак увести.
Собрались не в штабной, у настенной карты, утыканной красно-белыми лоскутками. Там хозяинует начальник штаба, Щелоков. Председательское место занимает он, член Реввоенсовета; волей-неволей, однако чувствует себя «гостем». С состоянием таким не только мирится, напротив, поддерживает всяко — получается официальнее; в своем кабинете, созывая людей, испытывает совсем иное чувство. Хозяева, как должно, радушны, хлебосольны; в своих стенах неловко вроде и голос повысить, спросить резко, не помышляя уж о том, чтобы приложить к столу кулак. Давно удостоверился, разговор возникает задушевнее, ближе…
А в душевном нынче особенно нужда. Понимает, криком не возьмешь. Да и кричать на кого? На штабных? На политкомов? На начдивов? Остается — на себя, на командарма. Много чего скопилось за последние дни, у самого и у других. Послушает, выскажется. Не может такого — не найти выхода…
— Сами видите… дела наши… Горячка схлынула, пора нам и оглядеться трезво…
Заговорил сидя, несвойственным себе тоном. Выстукивая спичечным коробком, мучительно подбирал слова, кривился, будто от папиросного дыма. Видит, конники застыли, черные обветренные лица вытянулись; каждому из них есть что сказать, чем поделиться, трезво взвесить обстановку. Этого и добивается. С умыслом не объявил з а с е д а н и е м Реввоенсовета, пускай выглядит просто рабочим совещанием высшего командного и политического состава армии; успел шепнуть секретарю, Орловскому, не вылазил бы на глаза со своим блокнотом. Где-то укрылся за спинами; конечно, запись ведет.
— И дальше так пойдет… Потеряем армию. Настроение бойцов, в самом деле, скверное. Разговоры открыто… ведут их под расстрел противнику… А тут аэропланы! Разбрасывают воззвания к красноармейцам. Переходить на их сторону… уничтожать коммунистов. Делитесь наболевшим…
Шевельнулся командарм; дотронулся до усов, крякнул — привлекал внимание. Вот он, у правого локтя, на месте Орловского.
— Ты, Семен Михайлович?
Опираясь о край стола, Буденный хотел подняться.
— Сиди, сиди.
— Болячек у нас и вправду… До чертовой матери! Всякого наворочалось. Потери несем страшенные. Нонешний бой один чего обошелся Четвертой… А просвета нету. Сгубим людей и коней. Все казачьи части тут… у Хомутовской. Не стронем… хоть ты!.. Менять надобно план. На другое направление требовать… И на Маныч бы… до Думенка. А вдарить Батайску в затылок. Такое совещание… как зараз… нужное дело. И высказать, и пожаловаться… Одной головой не обмозгуешь.
В благодарность Ворошилов кивнул умолкшему командарму, перевел взгляд на начальника штаба: