Выбрать главу

Притянуло белое облачко; прямо по ходу — чуть подыми взгляд от прижатых ушей Орлика — оно красуется; кругом серые, свинцовые обрывки туч, а это одно белое, как клок ваты, по-летнему легкое. Режет, слепит, хоть совсем закрывай глаза. Покрыл себя крепенько сквозь стиснутые зубы; нет, не помогает. Ощутил вдруг неясную тревогу, глубоко, под ложечкой, похоже как дуновение ветерка. Ветер, надворний, морозный, обжигающий, кнутом бьет в лицо — не замечает. Взяло зло. С остервенением выдернул из ножен саблю; казалось, не упускал всадника в желтой бекеше, а видел белое облачко. А может, облака и совсем нет, померещилось?..

Репьяхом вцепился Тимошенко в желтую бекешу. Почувствовал неодолимую тягу, взаимную, меж собой и тем, смелым; душой понимает, тот, на горячем гнедом, испытывает то же самое, что и он, и так же подвластен незримой тяге; не миновать им уже встречи, идут прямиком один на другого, и ничто не помешает на неумолимой тропе, стремительной, как луч. Наверно, сходное почуяли и кони; заметно, рвется из-под всадника гнедой, рвется и Орлик. Придерживает начдив повод, а сам уже весь во-он, у бурых кустов чернобыла, и полверсты не остается. На глаз, сойдутся там…

За оскаленной лошадиной мордой, с хищно раздутым розовым храпом, над мечущейся темной гривой белеет папаха с легким заломом на правое ухо; похоже, нарочно спрятал лицо в гриве. По каким-то признакам, всадник молодой, но наторённый, боец, не вертится дуром в седле, вцепился клещом; а еще — ушел далеко от лавы. Уверен казачий офицер, по себе он, Тимошенко, знает; позапрошлую осень под Царицыном рвались и они за своим знаменитым начдивом, да разве угонишься за его крылатой кобылицей, уходила на сотню скачков. Говорят, нету у него уже Панорамы, сгинула…

Настал момент, выдуло ветром мешанину из башки. Полторы сотни скачков. Лошадь и всадник уже обрели натуральные размеры. Вот они! Сам сжался в комок с кулак, вскинется у самой морды гнедого; прием выработанный и отточенный, как клинок, и действует безотказно. На глазах противника вздыбится махина! Мало кто не дрогнет, у кого не сожмется на миг сердце. Мига и достаточно…

А идет, идет, стервец! Любо-дорого. Кольнула ни с того ни с сего жалость — губить такую красоту! — чего сроду не было. Что-то в нем знакомо, в кошачьем изгибе спины, в прижатом клинке к правому стегну коня. Видит Тимошенко, уже не успеет вспомнить, кого он напоминает. И вдруг в трех скачках офицер, чуть выткнувшись из гривы, ловко перекинул шашку из правой руки в левую — прием еще редкостный — и одновременно, вздымаясь на стременах, сбил влево скакуна.

Ловкость и дерзость казака ошеломили начдива; на какую-то секунду он дрогнул душой, но тело, рука с клинком свое выполнили отменно — вздыбился в седле у самой запененной морды гнедого. Достать белой папахи правой не мог, зато с лихвой защитил себя и Орлика. Ледяным крошевом брызнула сталь; осушило кисть от неловкого поворота. Опалил янтарно-снежный оскал; почудилось, беляк улыбается. Вскипел гнев. Рванул повод — Орлик крутнулся на месте. Развернулся и офицер; теперь видит: молодое, пылающее лицо с острыми стрелками усиков скалится весело. Перехватывать шашку в левую он, Тимошенко, не станет; пожалел, далеко у колена злополучный маузер…

Кони, взбешенные, с диким ржанием сцепились в дыбке передними ногами, кусались, били копытами. Орлик, тушистее, посунул остервенело гнедого, осаживая на задние ноги. Открылось под вздетой рукой плечо с золотым есаульским погоном; опустил шашку с матерным хеканьем…

Удар не тот, не ощутил налитой рукой трепет стали, захлебнувшейся горячим питьем. Не испытывая злой радости, досадуя, что не может еще крутнуться, Тимошенко кинул Орлика во весь мах навстречу накатывающейся казачьей лаве. Чувствовал, задел есаула едва-едва, в узел башлыка; можно бы еще перегнуться, до самого стремени. Сожалеючи косился назад; не сомневался, оглоушенного казачка приберут к рукам лихачи, коня жалко, загубят еще в горячке…

А лава казачья уже накатилась. И не такая она плотная, как казалось издали; вот он, идет тоже один, за есаулом, может быть, и ординарец, на рыжем, с вызвездиной, и тоже в полушубке, только в черном, и в черной лохматой шапке. Вскинулся горе-казак в седле до времени — весь выставился, на, бери. А шел под правую руку…

Этот удар получился: вложил в него всего себя. Крапивой по сердцу мимолетный предсмертный взгляд карих глаз; не по себе сделалось — совсем зеленый парубок. Негодуя на свою сердобольность, ненужную и опасную в такой момент, чудом успел загородиться шашкой. Коршуном навис казачина, здоровенный, бородатый, в шинели и поверх в расстегнутом брезентовом винцараде, с распяленным щербатым ртом. Выгнулся в седле — достать щербатого, — а они вот, сразу две занесенные шашки; выпадом отбил ближнюю, справа, а на дальнюю обрушился всей махиной…