Выбили красных из вокзала. К рассвету очистили и город. В штаб, железнодорожную канцелярию, ввалился запыхавшийся Данило с ворохом одежды.
— Ваше благородие, по всем улицам таскаюсь!..
На месте висел и бинокль Петерса.
— А батальон ваш где… тоже теперь знаете?
Что больше ему доставляет полковник Петерс, радости или горя?
Утром аппарат «Морзе» отстукал приказ. Оставить Льгов. Взорвать все виадуки.
Дроздовцы понуро уходили из города. Штаб покидал вокзал последним. Вдогонку — мальчишеский голос:
— Капитан Рипке спрашивает… что делать с бронепоездом?
Туркул застыл на путях. Свело поднятые плечи. Не поймет, как могло такое произойти! От Льгова ветки ведут на Брянск и Курск; на курской сбились четыре бронепоезда. «Генерал Дроздов» и их «Дроздовец» под парами. Стоят, выжидаючи, на главных линиях. Выйти некуда — виадуки взорваны, превращены в груды камня и щебня.
Приказал снять и грузить на подводы снаряды, патроны, замки и пулеметы. Бронепоезда взорвать.
Рипке дрожал. В английской шинели распояской, без шапки; неслышный, невысокий, маленькие руки, как у подростка, светлые волосы бобриком, золотое пенсне. Под грохот взрывов застрелился. Желтая кисть свешивалась с подводы. Над ним плакал юнкер-наводчик…
Глава пятая
Итак, двенадцать дней жизни… Двенадцать дней, как позади осталась уже приготовленная для него яма, засыпанная потом пустою… Эта яма — символ смерти, перед лицом которой не лгут. Постоянно оглядываясь на нее, хотелось быть искренним в этих записках, в этих воспоминаниях о сорокасемилетней жизни, оставшейся по ту сторону засыпанной ямы.
Чистый лист слепил, отпугивая своей белизной и малым размером. Разве вместишь в нем все, что клокочет в груди, что ищет выхода, просится наружу! Это исповедь… Исповедь многострадальной жизни, не понятой современниками, но жизни поучительной, а если и нет… то интересной просто как жизни отдельного мира.
И опять шаги… Как в камере. Нет, это не камера, а гостиничный номер. Не Балашов, а Москва. Просторный, побольше одиночки балашовской тюрьмы, и обставлен мягкой мебелью; старенькой, правда, обшарпанной. Бывшие меблированные комнаты «Альгамбра» в Гнездниковском переулке. Какая разница! За дверью, где-то в полутемном коридоре, — негласная стража. Для посторонних, конечно, негласная, а сам-то он чувствует, что его охраняют. И именно в эти минуты решается его судьба, судьба опального военачальника, позавчерашнего народного героя, вчерашнего смертника… А чем станет завтра… решают в Кремле.
Воспоминаниям этим не должно бы сбыться — чуть не помешала насильственная смерть. Если же теперь и приступает к ним, то и самому даже интересно оглянуться назад, на его сорок семь, оставшиеся за ямой. А с другой стороны — с трех часов 7 октября начинается новая жизнь, новый ее период… и с общественной точки зрения, и с семейной.
Личная жизнь принадлежит не ему. Через несколько дней на свет появится новая жизнь. Забота о ней ляжет на них обоих, как лежит и забота о его старой семье. В этом сила их союза с Надей.
Но особенно побудительной причиной, заставляющей теперь сесть за эти записки, является необходимость рассеять заблуждения политических его противников, как из среды революционеров, так и контрреволюционеров. Вчера из Казачьего отдела ВЦИКа доставили копии статьи Троцкого «Полковник Миронов» и статьи некоего белогвардейца А. Черноморцева «Красные казаки». Обе пристрастны. Раз за разом перечитывал конец статьи Троцкого: «В могилу Миронова история вобьет осиновый кол как заслуженный памятник презренному авантюристу и жалкому изменнику».
Слабость человеческая, хотя ему всего двенадцать дней, уже успела овладеть им. Льстит самолюбию, что осиновый кол будет вбиваться не руками человека, всегда пристрастного, а руками истории. А для старушки отказать в искренности и чистоте исповеди — преступно.
Да, к статьям этим придется не раз возвратиться. Ведь это взгляд двух борющихся сторон на один и тот же предмет. Это два слагаемых, сумма которых, кажется, и должна быть истиною для истории, коей поручается вбить в его могилу осиновый кол. Насколько эта истина верна, покажет будущее, а пока намерен последовательно к ней подходить…
Отвлекало зеркало у двери, возле вешалки. Огромное, в резной черной раме, стекло потрескавшееся, в желто-зеленых пятнах, мелких и крупных, с ладонь. Сто лет небось ему, от прабабок. Когда поворачивался, непременно встречался взглядами с человеком в расстегнутом френче, с всклокоченной головой и длинными, в четверть, тонкими усами. Человек совершенно незнаком; пугали в нем горячечно блестевшие глаза в глубоких провалах…