Это было самое удобное время для разговоров наедине.
— Надо, чтобы как можно больше людей в лагере узнало от тебя о битве на Волге. Понимаешь, от участника событий.
— Я стараюсь. Многие меня так и зовут — майор-танкист.
— Вот это плохо.
— Не понял.
— Плохо, что тебя многие знают в лицо. Думаешь, тебе позволят в лагере вести беспрепятственную агитацию? Рассказывать о крупном поражении гитлеровской Германии? За это в лучшем случае расстрел. А в худшем — знаешь, на что способны фашисты.
— Ясно. Буду осмотрительнее.
— По-моему, за тобой установлена слежка. Будем честны друг перед другом. Не все выносят то, что приходится пережить. Кое-кто замкнулся и даже наедине с собой побаивается думать о сопротивлении. А кое-кто потерял веру…
— А иные попросту стали предателями.
— Стали… Но они живут среди нас. Они ждут случая застраховать свою жизнь смертью другого.
Навстречу им двигался краем дорожки доходяга в пилотке с опущенными отворотами. Он шел ссутулившись и казался горбатым и, как горбатый, выставил вперед заостренный подбородок. Рот у него был ощерен, покривившиеся в ослабших деснах зубы выпячивались, а глаза заискивающе улыбались. Доходяга заступил дорогу Белову:
— Помнишь, я тебе котелочек мыл? Помнишь?
— Помню… помню… — Белов достал из кармана корочку хлеба, разломил ее надвое и протянул половинку доходяге.
Доходяга очень ласково, осторожно принял заскорузлую корочку, словно ювелир, принимающий брильянт фантастической величины, тихо отошел в сторонку, присел на корточки и стал посасывать подаяние. Лицо его стало вдохновенным.
— Кремень, казалось, был человек, — проговорил Белов. — Потом карцер, потом еще, еще… И вот сработала фашистская машина. Он почти никого не узнает, всех боится. Только вот меня вроде запомнил. «Я тебе котелочек мыл…» И ведь действительно мыл однажды. Давно, в сорок первом, в декабре, болел я…
Мазур взглянул на Белова и увидел окаменевшее лицо и глаза, голубые, с сероватыми прожилками, как полушария.
Они шли молча.
— Дурень он, — почти весело проговорил, проходя мимо, пленный. — Ей-богу, дурак! Две картофелины за одну затяжку! Нет, цирк! Я ему затяжку, а он, не торгуясь, отдает две картофелины. Может, он в доходяги поскорее хочет попасть?
Говорил молодой парень, говорил, захлебываясь словами. Его просто душила радость. Он двигался быстрее своего спутника и все старался заглянуть ему в лицо, но тот шел нахмурившись.
— А меня сегодня облапошили, — сказал хмурый.
— Говорил, идем со мной! Твоего окурка на десять затяжек хватило бы.
Они отошли. Их разговора не стало слышно.
С болота по соседству начал подниматься туман. Сырость была земляная, пахнущая торфом и пронизывающая.
— Бежать! Бежать надо! — проговорил Мазур.
— Легко сказать…
— Как бы ни было трудно. Добраться до Родины. Снова воевать.
— Помни — за тобой следят.
По забывчивости Мазур поднес большие пальцы рук к поясу, чтобы заправить, как ему показалось, сбившуюся гимнастерку, и, наткнувшись на рядно лагерной куртки, оторопело остановился. Его бросило в холодный пот:
«Плен! Плен… Я в плену!..»
Белов посмотрел на Мазура и сказал:
— Со мной то же бывает.
* * *— Как агитация?
Отто сидел за письменным столом в своем кабинете. От него пахло духами. Руки Отто лежали на столе и были одинаковой длины.
С потолка кабинета свисала на длинном шнуре большая, трехсотсвечовая лампа. Стены на уровне роста человека были окрашены масляной краской.
«Чтобы кровь отмывать легче было», — подумал Мазур.
— Ты что, сожрал свой язык с голоду? — Отто улыбнулся собственной шутке. — Сожрал?
— Нет.
— Что?
— Нет, господин обер-лейтенант.
— Повтори мне, что ты говорил сегодня у французов.
— Я рассказывал… господин обер-лейтенант, — Мазур чувствовал, как все его существо против того, что он делает. Ему очень хотелось просто плюнуть в длинную морду Отто. Но это значило спровоцировать Отто на выстрел, пойти на самоубийство. — Я рассказывал, господин обер-лейтенант, о том, как меня взяли в плен…
— Зо…
Глаза Отто, голубые, отороченные темными ресницами, казались нарисованными на лице. Что бы ни делал Отто со своим лицом — улыбался, изображал равнодушие, или удивление, или оно просто было спокойным, — глаза его оставались холодно любопытствующими.