— Ты понял, ходячая тень? Ты номер 126326! — сказал эсэсовец по-немецки.
— Ихь ферштейн… Ихь — номер… — И Мазур повторил свой номер по-немецки.
После ухода эсэсовца Мазура бросило в озноб. Теперь у него не оставалось сомнений, что он заболел: даже сквозь вонь барака он чувствовал гнилостный запах от раны на животе.
«Напрасно старались ребята, — подумал он о себе, будто о постороннем. — Напрасно… Все равно мне каюк…»
* * *— Велел Богдан Хмельницкий застелить огромную площадь соломой, — рассказывал Мазур. — И приказал собрать со всей Украины самых отъявленных лентяев. Явились они в назначенный день на площадь и первым делом прилегли. Гетман тем временем повелел поджечь со всех сторон солому на площади. Подберется огонь лентяю под бок — вскочит тот и бежать. Все разбежались. Остались только двое. Огонь вовсю бушует. Вот и стал один лентяи кричать: «Горю! Горю! Спасите, люди добрые! Горю!» Лень подняться. А сосед толкает его в бок и просит: «Гукне, друже, за мене. Я теж горю!»
Сосед Мазура по кранкенбау Вася Ситников уткнулся в подушку и всхлипывал от смеха. И на койках поодаль, те, кто хоть немного понимал русский, поохивали от хохота. Несколько поляков и чехов стали смеяться чуть позже, когда им пересказали содержание. Последним улыбнулся авиатехник Джон, для которого анекдот про лентяев пришлось переводить на английский.
Мазур остался очень доволен, что ему удалось расшевелить больных.
Кранкенбау, или лагерную больницу, вряд ли можно было считать лечебным учреждением. Но с той минуты, как Мазур с помощью испанцев получил номер чеха, он ни на секунду не переставал чувствовать невидимой, но твердой поддержки. Он не знал, по чьему указанию и с чьей помощью очутился на тринадцатом блоке Штаммлагеря. Ночью, когда он почувствовал себя совсем плохо, около него на нарах появился врач, а утром его уже оперировал хирург-поляк. Он догадывался: те, кто помогал ему выбраться из лап смерти, отлично знали, что он совсем не чех, а советский офицер, и в то же время все делали вид, что он чех и только чех.
Каждый вечер Мазура потихоньку уводили из лазарета в один из блоков. Там в полной темноте он рассказывал и рассказывал о битве на Волге.
Он начинал с того, как их бригада готовилась к наступлению еще осенью, ранней осенью, под Муромом. Он рассказывал, какая стояла осень, как пахли осенние леса, как была организована учеба и построено взаимодействие танков с пехотой, как с тралами учились преодолевать минные поля, как артиллерия, авиация и танки учились работать на пехоту в полосе переднего края и в районе артпозиций противника.
По вздохам, по легкому покашливанию, которое слышалось то вблизи, то в концах блока, Мазур ощущал напряженное до болезненности внимание, с которым его слушали.
И в темноте перед его глазами словно прокручивался фильм — все виденное и запомненное им. Он даже не представлял, что так много помнит всего: и бойцов, и командиров, и какая была погода в тот или другой день; и как к его ногам упала шишка с ели, сорванная белкой; и как белка сердито уркала на вершине; и как пахнут сложенные в поле снопы; и что по утрам стволы танковых пушек покрывались крупными каплями росы, а потом изморозью.
Невероятное количество вещей, оказалось, помнит он. И каждая была большой и главной, была Родиной.
Сегодня поутру в палату к нему зашел Саша Гусев. У него на нагрудном кармане был русский винкель. Мазур вспомнил, что видел его в ту страшную для себя ночь перед операцией, рядом с врачом-поляком. Но каким образом Гусев попал тогда в тринадцатый блок, для Мазура оставалось тайной. После отбоя передвигаться по лагерю запрещалось под страхом смерти. Впрочем, не было проступка для заключенного, который карался бы меньшей мерой. И если в лагере для военнопленных Мазур далеко не сразу и не полно ощущал двойную жизнь лагеря, то здесь он вошел во вторую невидимую, но главную жизнь лагеря.
Пребывание в кранкенбау, которое помогло Мазуру поддержать силы, сделало еще одно большое дело — исподволь ввело его в лагерную жизнь. Если бы не эта проявившаяся сразу поддержка, он не представлял далее, как бы обернулась его жизнь. Вернее, какой была бы его смерть. В Освенциме для заключенного существовал только один выход — на люфт. Работа, физическое истощение и — крематорий.
Пока он находился в кранкенбау, жизнь лагеря еще не коснулась его. И он был уверен: коли в Освенциме есть хорошо организованное подполье, то возможен и побег.