Мы выстроились.
Накрапывал дождь, за молом протяжно, отдаленно шипели волны.
Мы стояли, смотрели в светлое лицо командира.
— Коммодор Прайс принес извинения, — говорил он. — Был по делам на дальнем аэродроме, у летчиков. Далеко отсюда. На командира базы за проволочку наложил взыскание. По крайней мере он так сказал…
Строй шевельнулся.
— Дальше, — сказал капитан-лейтенант. — Выход конвоя назначен на сегодня, на семнадцать ноль-ноль. Пять транспортов «Либерти», два английских эсминца, одни американский и шесть наших катеров. Командует Прайс. Коммодор предложил задержаться на сутки, может быть, на двое, чтобы погрузить катера на «Либерти». На таких условиях и нам давали отдых.
Командир помолчал.
— Я отказался. Выходим в семнадцать ноль-ноль. Через два с половиной часа. Все ясно?
— Ясно, — сказал боцман.
— За это время надо погрузить горючее, продукты и привести корабль в порядок.
…Потом я таскал продукты. Мелькали ящики, мешки, пакеты — каменные плиты пирса, трап, непросохшая палуба, и опять — мешки, ящики… И на всех эти три буквы «USN», и все время всплывало перед глазами: Прайс, нахохлившийся на пирсе, командир на палубе, их скрестившиеся взгляды. Все тот же спор — и не только о том, как доставлять катера…
Рассказать бы тебе, коммодор, хотя бы про «Джесси Смит»! Может, понял бы тогда, что мы по-разному воюем!
Ни черта он не поймет — не так воспитан.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
На рассвете, в Норвежском море, возвращаясь с вахты — два шага оставалось до люка в кубрик, — я услышал взрыв.
Пока бежал к орудию, раздался еще один. Зарядами шел туман, иногда такими плотными, что леерные стойки на краю борта исчезали. Я прикинул, где громыхнуло первый и второй раз. Выходило, что атакованы корабли в хвосте и в начале конвоя.
До «бофорса» добежал первым — был ведь на палубе.
Полминуты, не больше, стоял у орудия один.
Еще не смолк раскат второго взрыва, не оборвался звонок боевой тревоги; мы опять оказались в сплошном тумане, я никого не видел, только слышал топот. Такие полминуты…
— Подлодки?
Рядом уже стоял Кравченко.
Я пожал плечами:
— Шел с вахты, слышу — взрывы. В той стороне и там…
— Подлодки.
Голос у него был чересчур спокойный, даже скучный.
Я смотрел на него и ждал третьего взрыва.
Невысокий, крепкий Кравченко подобрался, тоже ждал. Он в последние дни все писал письма, чтобы сразу, как придем, отправить — узнать, что с матерью.
Весь расчет занял свои места.
— Боевой пост два к бою готов! — доложил Кравченко, повернув голову к мостику.
Там что-то сказал командир.
Катер шел вперед, не меняя курса.
Кравченко достал из кармана шинели платок, старательно высморкался и сказал, что коммодор делает правильно — уводит караван из опасного района.
Я держал в руках обойму. Металл потеплел у меня в ладонях.
Третьего взрыва не было.
Сильно качнуло. Катер вдруг рыскнул влево, наткнулся на волну, подмял ее.
— Разворачиваемся? — негромко спросил я.
— Да… Обратно.
Подошел боцман.
— Тут порядок?
— Порядок, — сказал Кравченко, пряча платок. — Идем охотиться, боцман?
— Не… Другое приказано. Там эсминец английский с «Либерти» команду снимает. Может, помощь нужна.
— С того, что последним шел?
— Впереди тоже одного накрыли. И команду-то снять не успели… — Пустошный помолчал. — Красиво загремели бы…
Значит, два из пяти транспортов торпедированы фашистскими подлодками. Если бы на них были погружены наши катера…
— Да нет! — сказал я. — Не могло этого быть!
— Ты положи обойму, — разрешил Кравченко.
Наплывал и снова редел туман. Плеск за бортом, жужжание локатора на мачте — все звуки глохли в нем.
Я положил обойму.
Не могло этого быть! Никогда! Не могли мы погрузить катера, как багаж, а сами возвращаться домой пассажирами!
Прошло несколько минут.
Английский эсминец возвращался, мы увидели с правого борта его силуэт. С корабля коротко помигали нам прожектором. Напряженно, на высокой ноте пели дизели эсминца.
Их было слышно и после того, как он исчез в тумане.
Некоторое время наш катер еще шел вперед, потом опять стал разворачиваться. Значит, сняли они команду с транспорта. Можем и мы возвращаться.
Было как-то не по себе… Словно еще тянулись те полминуты, что простоял на палубе один. Я вслушивался в каждый звук на мостике, следил за каждым движением Кравченко, но слушал и смотрел будто со стороны. Замер у ящика с обоймами и одновременно метался. Думал сразу о тысяче вещей и ни о чем толком, и горевал, и готов был обрадоваться чему-то, и торопился додумать самое главное. Это было как последние две-три затяжки… Две-три, а потом — окурок в сторону и вместе с ним все, что не дожито, не додумано, а там будь что будет!