Но об этом потом. А сейчас углубимся в одну философическую особенность, отметим любопытный штрих на идеологическом ландшафте XX столетия.
Будущий исследователь умственной жизни Западной Европы эту особенность, надо полагать, заметит. Она может ему показаться естественной или загадочной, достойной подробного изучения или незначительно-юмористической: в зависимости от его индивидуальности и — что решающе существенно — от характера века, с высоты которого он будет осмысливать нашу беспокойную эпоху. Весьма вероятно, однако, что он отнесется к ней многозначно: чувствуя в ее естественности загадку, не утрачивая при углубленно серьезном восприятии способности улыбаться.
И действительно, было бы наивно думать, что, насыщенный событиями, которых, быть может, достало бы для ста менее динамичных миров, потрясенный полвека назад до самых основ и посейчас потрясаемый ежечасно, сегодняшний наш мир, в котором уже мертвое с трагикомической серьезностью хочет казаться живым, чтобы убить новорожденное, истинно живое, — хотя бы в одной из подробностей, образующих в совокупности его великую действительность, вызовет к себе у завтрашних или послезавтрашних историков иное, менее сложное отношение. Тем более что та подробность западноевропейской умственной жизни, которую я собираюсь строкой ниже расшифровать, в самом деле весьма примечательна. Ее можно назвать тоской по средневековью.
Как и любая тоска по тому, что уже было, она сопровождается романтической идеализацией, не лишенной попыток философской аргументации.
Я позволю себе выписать ряд характерных строк из книг, вышедших в последние годы на Западе, без ссылок на источники, ибо это было бы чересчур утомительно для читателя, ожидающего, по-видимому, от меня сейчас отнюдь не обстоятельного философско-исторического исследования с непременным подробным библиографическим разделом.
«…Болезнью нашей эпохи Ринтелен считает утрату средневекового единства между жизнью и духом, глубокое раздвоение между, с одной стороны, погружением в жизнь неупорядоченную, идущую в силу влечений… и с другой стороны, давно уж закостеневшей, формальной духовностью».
«…Кристофер Доусон осознал глубокий непроходимый разрыв между средневековым миром, связанным воедино верой, и новым миром, испытывающим полный распад культурных и общественных связей и еще доныне мало сознающим их утрату».
«…У Леопольда Циглера возникают мысли о новом средневековье, занимавшие многих мыслителей нашего времени. Это значит, что старый и новый дух должны объединиться в некоем синтезе и должно быть начато формирование новой культуры».
А вот отрывок из речи Этьена Жильсона во Французской академии: «Лишь тогда, когда мы вновь достигнем высоты бессмертного XIII столетия, когда снова такой итальянец, как Фома Аквинский, сможет учить в Кельне и Париже, когда такой немец, как Альберт Великий, будет понимаем французами, а такой англичанин, как Луне Скотт, скончается в Кельне во время своих странствий, когда французский гений сможет учить в Стокгольме, подобно Декарту, а немецкий гений будет уметь так же писать на благородном французском языке, как Лейбниц, — лишь тогда мы будем иметь право вновь говорить о европейской культуре».
«…Генон смело хочет повернуть обратно колесо истории. Он надеется как-то замедлить великий переход в новый круг времен или смягчить влияние этого перехода созерцанием средневековья».
«…Известно, что в наши дни исторический образ средневековья изменился. Кажется, что воскрешенный средневековый строй, порядок, смысл средневековой жизни и мера средневекового человека обеспечат и упорядочат наши стремления и наше бытие по великому образцу. Лишь изредка возникают сомнения…»
«…Все вновь возникает образ взыскуемого средневековья».
Теперь, чтобы отдохнуть от философии, обратимся к любимцу нашего детства, доброму волшебнику Андерсену. В одной из самых печальных и мудрых его историй — «Калошах счастья» — советник юстиции Кнап, удобно расположившись в гостях, рьяно защищает средневековье — «эту счастливейшую пору», когда жилось гораздо лучше, чем теперь, — и не менее рьяно нападает на современность. Дальнейшее известно достаточно хорошо: надев по ошибке в передней калоши, обладающие чудодейственной силой переносить человека в любое место или в обстановку любой эпохи, — куда только пожелает он, Кнап оказывается на немощеной, без единого фонаря улице средневекового города. Его окружают лачуги и непролазное болото. «Никогда еще действительность не казалась ему такой жалкой и мерзкой». Наконец, натолкнувшись на полуоткрытую дверь, он вваливается в трактир, где его чувства тонко воспитанного человека потрясает обнаженность нравов, а образованность и эрудицию шокируют невежество собеседников. В ужасе советник залезает под стол, теряет чудодейственные калоши и, оказавшись на ярко освещенной улице, испытывает великое облегчение от сознания, что он вернулся в ту самую современность, которую полчаса назад легкомысленно осуждал.