Выбрать главу

Все мои друзья — значительные люди. И только я…

Сейчас мне двадцать два, и я уже ничего не обещаю. Ни другим, ни себе. А я ведь уже привык к тому, что буду. Остаться. Быть. Умереть, но не уйти. Я карабкался к небу то по одной лестнице, то по другой. И каждый раз упирался головой в потолок. Мама прятала мои рисунки, стихи, записи шахматных партий. Она знала, что это будет через сто лет интересно. И я знал. А теперь знаю, что даже мамы иногда ошибаются.

Насчет остаться не выйдет. Я бездарен. Как говорит дед Филипп: что сфотографируешь, а что проявляется.

Но можно попасть на фотографию вместе с кем-нибудь другим. Пущин остался в компании с Пушкиным. Чайковский потянул за собой в историю баронессу фон Мекк. Если я и вправду смогу быть нужным гению… Что же, для бездарности и этого много. Но это возможно.

Сейчас лекция кончится, я подойду к нему и начну атаку. Я должен уметь загораться чужим светом, раз нет своего, стать статистом или ассистентом, но оказаться рядом, войти в его жизнь, принадлежащую будущему, продолжающуюся в веках… Да, лекция идет к концу, вон дед Филипп собирает диапозитивы. И он, конечно, совершенно трезв, необычно в нем что-то другое. Может быть, глаза? Почему-то раньше я не замечал, что за глаза у старика, голубые нежные глаза под черными длинными ресницами, как у девушки. Впрочем, нет, необычным дед показался не из-за глаз. Чем же еще?

Звонок не дал мне додумать до конца. Как всегда, под его трель договорил Василий Васильевич свою последнюю, как всегда, четко продуманную фразу. Пора было действовать.

И я устремился по проходу между столами, чтобы перехватить Великого Режиссера у выхода из аудитории.

4

Тема для беседы с ним была у меня уже заготовлена. Она, я был уверен, не могла не заинтересовать любого мыслящего человека.

— Василий Васильевич… — я запыхался, и Великий Режиссер вежливо остановился, выжидая, пока я переведу дыхание. — Василий Васильевич, почему в искусстве действует правило «хорошенького понемножку»?

— То есть как это, молодой человек? — благосклонно осведомился Великий Режиссер. — Сформулируйте поточнее, пожалуйста.

— Очень просто. Нужны ли человечеству десять одинаковых Рембрандтов? Сотни «Ночных дозоров»?

— Наверное, нет, молодой человек, вспомните, что случилось с шишкинскими «Мишками», развешанными в тысячах столовых. Правда, тут надо, конечно, учесть и качество копий.

— А если бы один Рембрандт написал тысячи картин того же таланта, но повторяющих друг друга? Что бы с ними произошло?

— Хороший вопрос! Действительно, тут нужно задуматься. Произведение искусства действует на чувства и дает информацию чувствам и уму. Но повторная доза информации скучна, потому что не нужна.

— А мне кажется, Василий Васильевич, тут есть аналогия вот с чем. Ботинок натирает ногу не оттого, что тесен, а оттого, что он двигается относительно ноги. А когда относительного движения нет, нет и ощущения, боль оно или счастье — все равно. Не нравится второй раз рассматривать хорошую картину, потому что за время разлуки с нею мы сами успели измениться. Если же повтор навязывается, об удовольствии и речи нет. Повторение у художника — покой у зрителя. Потому-то для искусства воспроизводимость — смерть.

— Интересная формулировка. Я бы даже сказал — интересная до очевидности. Вы ведь на третьем курсе, молодой человек? Ну конечно же, да, на третьем. Давайте-ка я на вас посмотрю… В артисты вы вряд ли годитесь. Ну да что-нибудь придумаем. Приходите-ка завтра, молодой человек, ко мне на студию.

Прошло полгода. Стоял сентябрь.

— Илюша, — мягко сказал Великий Режиссер, — поработай, дружок, еще над этим сценарием, реши окончательно, будем ли мы его ставить, или нет.

— Хорошо, Василий Васильевич.

— Я тебе говорил уже, что это обращение слишком длинно для рабочей обстановки. Василий, поверь мне, будет звучать столь же уважительно.

Год начинался для меня великолепно. Я теперь был не просто студентом четвертого курса. Мое имя появилось в титрах первой картины. Пока оно стояло под скромным титулом «ассистент режиссера», но я был большим — личным секретарем, ближайшим помощником, тем, кого в XVIII веке называли наперсником. Я не смог стать талантом. Я сумел стать таланту необходимым. Вторым — рядом с Первым.

5

— Как это будет великолепно, — задумчиво сказал шеф. — Бесчисленные языки пламени, и среди них из них живое существо. Прекрасно.

— Значит, вы поверили в мою идею? — напряженно ждал ответа человек, сидевший за столом напротив него.

— Поверил? — С величественной иронией Василий Васильевич покачал своей огромной головой. — При чем здесь вера или неверие? Я сниму фильм про вашу идею.

— Но если не верите, то зачем вам этот фильм?

— Его интересно снимать.

— Хорошо же. Я покажу вам фотографии, которые никому не показывал. Пока. Боялся. — Гость лихорадочно расстегивал застежки портфеля, бормоча: — Я просмотрел тысячи, десятки тысяч снимков. Огонь часто снимают. Костры, печи, кабины, пожары. Есть и любители фотографировать огонь. У одного оказалась тысяча триста снимков. Сейчас он за меня. И два его снимка со мной. И есть шесть снимков других фотографов — наиболее убедительные.

Я не мог оставаться на своем диване, с книжкой. Бросил ее, подсел к столу.

Фотографии были цветные и черно-белые, хорошие и неудавшиеся. И на всех них отчетливо выступало среди языков пламени существо, больше всего похожее на ящерицу, узкую и стремительную.

— А сколько фотографий у меня есть еще! — возбужденно говорил гость. — Но эти все-таки самые лучшие, — великодушно сознался он.

Впрочем, оглядев нас, он понял, что самые громкие слова могут только испортить впечатление, и откинулся в кресле, скрестив руки на груди. Я следил за ним краем глаза. Сейчас с широченного, лобастого и щекастого лица этого человека слетело недавнее болезненное выражение. Ему поверили — пусть на секунду, и большего сейчас ему не нужно было.

А фотографии и вправду интересные. Правда, у меня был знакомый, который еще в восьмом классе дюжинами изготовлял очень доказательные фото летающих тарелочек. По-видимому, у Василия Васильевича тоже был такой знакомый, потому что Великий Режиссер вздохнул, стряхивая с себя обаяние снимков, и чуть грубовато спросил:

— А живую отловить не удалось?

И тут мне стало ясно, что Кирилл Евстафьевич Ланитов, кандидат исторических наук (как он представился при знакомстве), не так-то прост. Потому что он не обиделся на явно неуместный вопрос и не ответил браво: ничего, отловим еще. Нет, он добродушно засмеялся и сказал:

— Вот так все! Просто смешно. Представьте себе, что у Дарвина (я сравниваю не себя с ним, а суть дела), — так вот, представьте себе, что у Дарвина потребовали бы предъявить в натуре промежуточное звено между обезьяной и человеком, Нет-нет, в науке, к сожалению, так уж гладко все не бывает… Один высказывает идею, другой обосновывает, третий доказывает фактами. Но я уверен, если вы мне поможете, мы найдем саламандру.

Я встал и снял с книжной полки том Алексея Толстого, открыл, прочел:

— «Здесь, в Либаве, видел диковинку, что у нас называли ложью… У некоторого человека в аптеке — саламандра в склянице в спирту, которую я вынимал и на руке держал. Слово в слово такой как пишут: саламандра — зверь — живет в огне…» Толстой ввел в текст точную выписку из петровского письма. Как вам это нравится?

— Да, — кивнул головой Кирилл Евстафьевич, — я полагаю, что Петру I показывали именно огненную саламандру.

— Но тогда… тогда ее можно найти. Либава — это наша Лиепая. Надо запросить латвийские музеи.

— Прекрасная идея, — оживился Ланитов. — Я сделаю запрос… Но должен сразу сказать, что, если та либавская саламандра окажется обыкновенной лягушкиной родственницей, это меня не собьет. Вот, для примера, верите вы в «снежного человека»? — обратился он сразу к нам обоим.