Выбрать главу

— Мое отношение к слову «верить» вы уже знаете, — снисходительно усмехнулся Василий Васильевич. — Но там пока нечего снимать, а инсценировки будут малоэффектны, и это меня мало интересует.

— Ну почему? Тут можно придумать, что снять, но этот сюжет не для Василия Васильевича, — сказал я.

Видимо, Ланитов ждал других ответов. Но не стал из-за этого отказываться от заготовленной фразы:

— Свидетельства о реальном существовании саламандры не менее убедительны, чем доказательства реальности «снежного человека». Бенвенуто Челлини рассказывает… — Ланитов полез в портфель, начал рыться там среди бумажек.

— Не трудитесь, молодой человек, — снисходительно сказал Василий Васильевич, — я знаю на память «Жизнь Бенвенуто Челлини». Вы имеете в виду это место?

И он, прикрыв глаза, стал читать вслух:

— «Когда мне было лет около пяти и отец мой однажды сидел в одном нашем подвальчике, в каковом учинили стирку, и остались ярко гореть дубовые дрова… глядя в огонь, он вдруг увидел посреди наиболее жаркого пламени маленького зверька, вроде ящерицы, каковой резвился в этом наиболее сильном пламени. Сразу поняв, что это такое, он велел позвать мою сестренку и меня и, показав его нам, малышам, дал мне великую затрещину, от каковой я весьма отчаянно принялся плакать. Он, ласково меня успокоив, сказал мне так: «Сынок мой дорогой, я тебя бью не потому, что ты сделал что-нибудь дурное, а только для того, чтобы ты запомнил, что эта вот ящерица, которую ты видишь в огне, это — саламандра…» И он меня поцеловал и дал мне несколько кватрино».

Ланитов явно расстроился, а зря. Подавив человека эрудицией, Василий Васильевич мягчал душой и максимально к нему располагался.

Лишь минуты через две Кирилл Евстафьебич снова вошел во вкус рассказа о своих возлюбленных саламандрах.

— Я утверждаю, что на земле продолжают существовать следы кремнийорганической жизни, возникшей в ту пору, когда рядом с расплавленным шаром Солнца плавал расплавленный шар Земли. С остыванием Земли погибла эта форма жизни. Некоторые ученые видят в обыкновенной глине ее кладбища. Так каменный уголь — кладбище древних папоротников. Но, во всяком случае, одно древнейшее существо сумело приспособиться к новым условиям на охладевшей планете. Здесь ведь продолжали существовать горячие точки — вулканы, а с появлением растительности стали случаться пожары. Но подлинным подарком вымирающему животному стали костры наших предков. Вечный, неумирающий огонь с ровной температурой был спасением для крошечного животного. Оно снова завоевало всю планету — вместе с нашими предками. Оно, быть может, играло с детьми неандертальцев, дразнило их, высовывая из пламени хвост и мордочку. В течение многих тысяч лет, пока огонь передавался от одного очага к другому, саламандра процветала. Ведь еще в конце XIX века в Белоруссии, скажем, одну печку разжигали жаром из другой, и с новым огнем в старый пепел переходили семена кремнийорганической жизни.

Но люди изобрели кремень с огнивом, а там и спички, а откуда взяться семенам жизни в спичечной головке? И сейчас пишут как о мифических о существах, которых описывали Аристотель и Плиний, в которых не сомневались десятки крупнейших ученых прошлого. А между тем еще есть места, благоприятные для жизни дочерей огня, есть народы, поддерживающие вечный огонь, зажженный в ту пору, когда саламандры водились повсеместно…

Он передохнул и, наверное, продолжил бы свою речь, но теперь уже я не мог удержаться от своей.

— По-моему, — сказал я, — саламандры действительно существуют. Безусловно, они и вправду представляют собой кремнийорганическую форму жизни. Но сверх того они еще и явно разумны. Я не сделал пока окончательного выбора между двумя гипотезами: о разумной расе времен огненной Земли и о пришельцах с раскаленной планеты в системе Тау Кита. Но та и другая гипотезы выглядят очень соблазнительно…

— Зря насмехаетесь, юноша, — Кирилл Евстафьевич стукнул кулаком по столу, — такие гипотезы уже выдвигались, и вполне серьезно. Не вы первый! Но я считаю, что научные данные не дают для них достаточно оснований. Нет, не дают. А уж для шуточек и подавно.

— Вы правы, Кирилл Евстафьевич, очень правы. А тебе придется извиниться, Илья. Веру нельзя оскорблять.

— Ну что же, прошу прощения.

— То-то. Я бы на твоем месте поучился бы у Кирилла Евстафьевича, как сделать свою жизнь интересной. То был рядовой кандидат исторических наук… Что было темой вашей диссертации?

— Я занимался историей крестьянского движения в Норвегии в XVII–XVIII веках.

— Aral Ну вот, кому, кроме дела, это нужно? А саламандра? Всем. Чудаков любят. И не поверят, а заинтересуются. И вообще, кто будет против? Одни скептики. А они у нас уважением не пользуются.

— Вы хотите сказать, Василий Васильевич, что я чудак? — обиделся гость. — Пусть так. Но помните, что сказал Горький? Чудаки украшают жизнь.

— Так-то оно так…

— И только так, — решительно сказал Ланитов.

— Ладно, — шеф пожал плечами, словно жалея о том, что немного погорячился. — Я повторяю, мне интересно поработать с вами. Я считаю, что время от времени каждый режиссер, будь он трижды расхудожественным, обязан обращаться к документальному жанру.

— Где вы здесь видите документы? — фыркнул я.

— А вот это, Илюшенька, вот это! — Шеф приподнял кончиками пальцев тоненькую стопку фотографий. — А разве нельзя снять прекрасные кадры обсуждений и дискуссий, схемы ловушек — ведь надо же будет ловить саламандр, ну и так далее. И кстати, сходи-ка ты, брат, к деду Филиппу, у него тоже могут быть фотографии пламени.

— Я не хочу иметь к этому фильму никакого отношения.

— Жаль. Я привык с тобой работать. И потом дед Филипп сам по себе очень интересный человек. Сходи, не пожалеешь. Ну для меня, Илюшенька, ладно?

6

Старый московский дворик, дверь, нижний край которой приходился как раз на уровне земли. Кажется, здесь. Звонок.

Адрес был верным: такие голубые глаза под черными ресницами, как у открывшей мне дверь девушки, могли быть только у человека той же семьи. Шеф был прав: я не мог пожалеть, что пошел к деду Филиппу.

— Добрый день. И долго вы будете стоять молча?

— Я… к деду Филиппу.

Ничего более глупого я сказать не мог. Глаза девушки потемнели, лоб напрягся.

— Здесь живет мой дедушка Филипп Алексеевич Прокофьев. Я не знала, что у него есть еще внуки.

— Я не внук… Я из института. Извините, я не хотел.

— Извиняю. Но надеюсь, это больше не повторится. Говоря откровенно, не могу себе представить и не хотела бы иметь вас братом. Даже двоюродным. Ладно, с этим все. Пойдемте.

Через крошечную прихожую и маленькую кухоньку мы проникли в небольшую комнату. Там было темновато после улицы, и я не сразу разглядел лица двух людей, сидевших за столом. Но то, что стояло на столе, буквально бросалось в глаза. Три бутылки фирменного коньяка, большая банка черной икры, лососина. Ничего себе живут тихие, дряблые лаборанты. А потом я разглядел лицо собутыльника деда Филиппа… виноват, Филиппа Алексеевича, и удивился еще больше.

Потому что узнал Тимофея Ильича Петрухина, частого гостя моего шефа — естественно ведь Великому Художнику бывать у Великого Режиссера.

Сейчас Петрухин был удивительно похож на свой автопортрет — кстати, самую любимую мною из его картин. Помню, как на его выставке я раз шесть возвращался к автопортрету, снова и снова вглядываясь во вздутые яростью губы и усталый подбородок, в густую сеть морщинок.

Я не только смотрел. Я спрашивал себя, как осмелился художник так предать самого себя, так бесстрашно отдать на суд всем желающим свои ошибки и даже пороки. С картины смотрел человек, бывавший в своей жизни и лицемером и трусом. И в то же время сам факт, что такой автопортрет был написан и выставлен, служил лучшим оправданием для человека, осужденного самим собой, был свидетельством его откровенности и мужества.