«Если враг не сдается…» — давние, слышанные с детства слова. Он никогда не задумывался над их смыслом. Даже немцы во время его разведпоисков, ставших будничными, не вызывали в нем такой отчаянной ненависти. Зло как бы воплощалось в обличье Степана — переменчивом, неуловимо насмешливом, затаившем неистребимую жестокость и потому требовавшем отплаты…
Извечное лживое лицо войны, с ее кровью, насилием, онемевшими на пепелищах детьми, с той же изломанной страхом судьбой Фурманихи, с мертвыми звездами в Колькиных глазах — все было в этой кошачьей морде, стремящейся к власти над людьми. Мысли спутались…
— Достать бы еще гранаткой, — озабоченно пробормотал Политкин, все-таки поползший следом.
— Пока не надо, выкурим, как крыс. А теперь давай назад…
— Товарищ лейтенант…
— Кому говорят! Страхуйте из-за угла, вдруг выскочат.
— Есть!
Андрей двинулся дальше к бурту, обдирая ладони о мерзлый снег. Дважды залегал под свинцовым дождем, все так же жестко улыбаясь, и снова полз. Потом, вынув зубами спичку, чиркнул о коробок и швырнул охваченную пламенем вязанку в черный провал, тотчас бросил еще одну и еще.
Белый дым повалил из ямы, подымаясь столбом.
— Выходи, Степа! — рявкнул от угла Бабенко, наставив автомат. — Выходи, гад, пока живой!
Дымный столб стал прозрачен, истаивая постепенно. Андрей стал отползать. Схорон по-прежнему чернел открытой пастью.
И опять полоснуло огнем, он уткнулся в сугроб, машинально тронул ухо. И по тому, как оно зашлось холодком, понял: зацепило все-таки. Он приложил к мочке комок снега и в два прыжка очутился за хатой:
— Куда вас понесло, надо же… — пробормотал Политкин, протягивая завалявшийся в кармане пакетик. — Задело?
— Крови не было…
— Видно, обожгло. Обойдется.
— Черт те шо, а не драка, — пробубнил Бабенко. — Зарылись в нору.
Андрей и сам не понимал, почему не сработало горящее сено.
А из схорона уже почти беспрестанно хлестали очереди автоматов. Бандиты, видно, не думали сдаваться, непонятно на что надеясь.
Издали с бугра донесся голос вернувшегося помкомвзвода, Андрей различил три приближающиеся фигуры.
Митрича узнал по огромному капелюху. Старик шел, сгорбясь, а следом, чуть выставив автомат, частил Мурзаев — вел председателя, точно под конвоем. Все еще не решаясь заговорить с ним, не зная, как себя вести, Андрей сказал негромко:
— Заходите в дом… Мурзаев, марш к Бабенко, на тот угол.
За Митричем натужно, со скрипом затворилась дверь. Юра торопливо, с лихорадочным придыханием доложил:
— Николай погиб… Довбня…
Андрей невольно снял шапку, и Юра, запнувшись на слове, последовал его примеру.
— Что — Довбня? — наконец спросил Андрей.
— Будет вот-вот, вызвал из района отряд с инструментом… Ну а со мной все в порядке! Вот, гранат прихватил.
Андрей не понял, с каким «инструментом», — минировать, что ли, собрались этот проклятый бурт? Когда он вошел в хату, хозяйка по-прежнему сидела как из ваяние в углу, а супруг — за столом, положив перед собой огромные, раскрасневшиеся от мороза кулаки. Он так и не разделся, лишь капелюх лежал рядом, искрясь обтаявшим снегом. Глаза Митрича застыло смотрели на лампу, в огнистой синеве их была пустота.
Снаружи нет-нет и прорывалась пальба — дробно, с глухой обреченностью огрызалось подземелье, после чего всякий раз Бабенко орал «ультиматум» вперемежку с матерщиной.
— Известно вам, кто там, Иван Митрич? — спросил Андрей, через силу принудив себя к уважительному обращению.
— Кому же быть, кроме моего богоданного… — Разлепив жесткие губы, Митрич скосил налитые тоской глаза на поникшую супругу. — Его автомат, Марина? Тот самый, что был под матрацем, а?
В тягостной тишине голос Митрича звучал с простудным хрипом. Казалось, в эту минуту он не видел, не хотел видеть никого вокруг. Марина при каждом его слове лишь затравленно вбирала в плечи повязанную платком голову.
— Партизаны в свое время автоматы сдали. Все! Я трепотню его насчет любви к оружию не принял. Он же обещал снести к Довбне, при мне завертывал. Или у него в запасе было? — Митрич треснул по столу кулаком, пустой графин отозвался тоненьким звоном. — Чуяло сердце беду, ждало…
Голос его пресекся.
«Вот так, — подумал Андрей с невольной жалостью к Митричу. — Жизнь сурова, и, похоже, старик не ждал себе поблажки. Может быть, поэтому, разорванный между чувством долга и желанием мира в семье, он так переменился за последнее время. Довбня прав — сник душой. Чего это ему стоило…»