Выбрать главу

Я так и звал его иногда — и он ничуть не обижался. Волнения оказались напрасными: мой новый знакомец объявился скоро.

Уже через день девчонки из регистратуры, подавляя смешки, сообщили мне, что кто-то все утро названивал и спрашивал «терапевта Федора». Им показалось, я тоже прихохатываю, но это я трясся от волнения. Когда в кабинете наконец раздался звонок, я едва не уронил телефон. По счастью, пациентов не было. Трубка коротко сказала: «Это я. Извини, что сбежал. Не привык ни с кем так долго общаться». Пришлось сделать над собой усилие, чтобы не завопить от радости.

Ну, а дальше — понеслось! Он то звонил каждый день и назначал встречи на пустынных обочинах трасс, то обрушивался внезапно, без всяких звонков, — и все оправдывался, все объяснял то, что и так было очевидно: если молчание золото, то разговор с живым существом — платина в бриллиантовой россыпи. Меня тоже тянуло к нему. Даже головная боль, которая почему-то в его присутствии мучила чаще, не казалась препятствием. Как любая загадка, он влек магнетически, безо всякой рациональной причины. Я прекрасно сознавал, что, возможно, никогда не смогу о нем рассказать — ни Валентинычу, ни кому-либо другому! Но это ничего не меняло. К тому же я был в восторженном изумлении от его познаний — великих безо всякой гиперболы. Создавалось впечатление, что его собственная память не имела дна: даты, люди, события, мифы и загадки — в ее недрах умещалось все. А его квартирка в Озерном была переполнена холстами. В основном они без рам лежали на шкафах — и Лысый сперва никак не желал их показывать. Только после унизительных моих упрашиваний достал некоторые — ранние, как он говорил, — работы. Это было точно не похоже на стиль Валентиныча. У того все выходило эпически подробно. Если дерево — то с каждой прожилкой на листике, если человек — то с лицом почти фотографической детальности… Здесь же властвовали оборванные линии. Природа писалась крупными мазками, лица прорисовывались не полностью, а так, что в глаза бросалась только одна черта. Или выражение. В общем, все больше угадывалось, чем виделось. Ты был не наблюдателем — соавтором… И чем дольше эти работы меня гипнотизировали, тем навязчивей было мое желание вникнуть в тайну их творца. Разумеется, надо было подождать со своим предложением — месяц, два, может, и больше. Но раз уж мы так здорово ладили… Я сказал. А он вдруг:

— Ох, не знаю, не знаю! Страшно. Как вспомню того профессора…

— Я никаких профессоров к тебе на пушечный выстрел не подпущу! По крайней мере, пока сам во всем не разберусь.

— В твою клинику придется ездить?

— Обещаю: только по крайней необходимости. Ажить… Хочешь, жить у меня будешь?

Его глаза на миг, казалось, вспыхнули радостью, но он тут же их опустил.

— Я не могу оставить работу.

— А что тебе мешает делать ее у меня? Квартира не маленькая, жены уже нет. Или еще нет.

— Да я ведь привык. Боязно как-то.

— Так перепривыкать не придется! Целую комнату — тебе под мастерскую! Главное, кисти в раковине не мой! Или у тебя есть еще требования?

И тут я увидел, чем на самом деле светятся его глаза. Из них искрами била хитреца.

— Вообще-то… Вообще-то, есть, — загадочно улыбнулся Лысый.

Он нерешительно огляделся по сторонам, как будто кто-то мог подслушивать нас в его машине, стоявшей в полпервого ночи на дороге между лесом и заброшенной стройкой на окраине Озерного.

— Я хочу написать картину вместе с ним.

Пауза расползлась почти на минуту.

— Это… как? — Я изо всех сил напрягал фантазию, но идея была явно за ее пределами.

— Как, как? Ясное дело, с твоей помощью! Он набрасывает — ты фоткаешь. Он добавляет слой — ты фоткаешь. А я по фото свою вещицу пишу…

— Да как ты себе это представляешь?! Он в свою мастерскую не то что меня — родных не допускает! Да и не пишет он давно…

— Ну прорвись как-нибудь! Попроси нарисовать что-нибудь для тебя. В конце концов, — он пристально на меня посмотрел, — эти исследования нужны тебе! Меня они вряд ли спасут.

— Да! Да! Да! Они мне нужны! Сто, тысячу раз нужны, и я это признаю. Но тебе-то на кой черт эта картина сдалась?!

Он вдруг посерьезнел так, будто фотографировался на паспорт.

— А вот сдалась, знаешь ли. Что я видел в своем замкнутом пространстве? Что? Мольберт и монитор? Ни мира, ни женщины, ни семьи! Может у меня быть одна воплощенная мечта? Не вернисаж и не слава — так хоть какой-то обрывок реальности!

Почти плакал.

— Нравится мне, как он пишет. Он — как отдушина. Как линия горизонта — пока ее видно из окна, все кажется не таким безысходным. Не хочешь ему про меня говорить — так помоги хоть с этой малостью. И делай со мной что хочешь.

Сперва я, конечно, пригорюнился. Шутка ли — заставить летать птицу, которая давно только бегает да копается в листве! И тут Валентиныч сообщает о своем перерождении. Мир снова становился цветным. Засверкать в лучах солнца ему мешал пустяк: надо было как-то проникнуть в святая святых. Я принялся постоянно прогуливаться у театра, карауля Северцева. Стал задавать ему наводящие вопросы и выстраивать намеки — вначале полупрозрачные и сложносочиненные, а потом прямые и грубоватые. Впустую: Валентиныч легкой, почти невесомой рукою едва касался моего плеча и произносил что-то вроде: «Ну зачем наблюдать процесс, когда скоро увидишь итог? К тебе пациенты тоже ведь не ради процесса ходят». Или: «Вот когда выставку сделаю — а я сделаю, так и знай! — первым тебя приглашу!» Просить изобразить что-то мне в подарок тоже было бы глупостью. Он бы изобразил, наверное, — только все равно не приобщая к секретам.

Но, как это часто случается с подобными историями, помог божественный «вдруг». Он привел меня на дачу к Валентинычу, где пахло свежепожаренным шашлыком. Он увлек самого Валентиныча беседой с малоизвестным, но невероятно болтливым театральным художником, брызгавшим слюной вперемешку с лестью и подобострастием. Он оторвал от меня телефонным звонком жену хозяина соседнего коттеджа, которая полчаса сбивчиво описывала предьязвенные симптомы. Наконец, он временно высвободил дом из-под суетливой опеки вездесущей Надежды Ивановны: старуха зачем-то поплелась в сельпо. И вот я снова шляюсь по этим полупустым покоям, заглядывая и туда, куда можно, и туда, куда, в общем-то, не совсем можно, ну да ничего страшного, и туда, куда нельзя ни под каким видом. Коридор, по стенам — рамы с едва различимыми натюрмортами и пейзажами, гостевая спальня, еще одна, бывшая детская, а ныне просто заваленная старыми игрушками комната неопределенного назначения, спальня хозяина с той же бумажной горой, еще одна гостевая… В последней комнате было расшторено окно, а на его фоне чернело нечто большое и угловатое. На миг мне даже стало страшно: показалось, будто нечто — живое и, как в малобюджетном «хорроре», вот-вот двинется на меня. Это был накрытый мольберт. Я почти подлетел к нему. Хотя, даже не поднимая простыню, можно было догадаться, что на полотне: слишком уж пасторальные дали открывались из окна. И поле тебе — уже прибранное, с желтой соломой, и лес вдалеке… Только бы он еще не закончил! Но он, как оказалось, едва начал. На карандашном наброске лишь кое-где виднелись первые мазки. Даже об ушедшей жене я не жалел так, как жалел в эту минуту об оставленном дома фотоаппарате. С собой был лишь телефон с его смехотворным объективом. Нуда вдруг что получится!

— Н-да, качество, конечно оставляет желать… Посмотрим, что можно сделать, — сморщившись, как при виде падали, мой толстяк водил стрелкой мыши по экрану компьютера. — Неужели ничего получше телефона не было?

— Если б было!..

— Ну, линии вроде как различимы.

— Значит, все?!

— Что — все?

— Моя миссия исполнена, и ты приступаешь?

— Какое исполнена?! Где исполнена?! А цвет? Откуда я знаю, как он смешает краски? Откуда мне знать, как он вообще будет работать — «алла-прима» или…

— Алла кто?..

— Никто! Ты хотя бы вид из этого окна снял?

— A-а, черт!

— Вот тебе и «а-а»! Думаешь, все так просто? Это начало! А завершать он может вечно! Веч-но!