Позднее, когда убрали посуду, а столы сложили. Касс, держа в руках список, принялся выкрикивать перечисленные в нем имена: «Эверетт! Де Маркус!..» — и бездомные, один та другим выступая вперед, разбирали тонкие виниловые матрасы и шерстяные одеяла. И тут же бок о бок, в нескольких футах друг от друга, укладывались на ночь. У некоторых были с собой полиэтиленовые мешки с пожитками, другие пришли с пустыми руками. В зале от холода пробирала дрожь. Голос Касса, эхом отражаясь от потолка, звучал в полном безмолвии, словно именно в эту минуту до каждого из присутствующих вдруг дошло, что у него нет ни дома, ни постели, ни жены, ни ребенка и нет никого, кто сказал бы ему «спокойной ночи».
Не безмолвствовали одни только воздуходувы.
Час спустя, когда все расположились на ночлег. Касс, завершив свою работу, взгромоздился на костыли, погасил свет и поплелся к выходу.
— Запомни, в следующий раз я расскажу тебе мою историю, — сказал Касс.
— Хорошо, договорились, — ответил я, засовывая руки в карманы и дрожа от холода.
И как только можно спать в таком холоде? Хотя это, наверное, все же лучше, чем на крыше или в брошенной машине.
Я уже стоял у выхода, как вдруг вспомнил, что забыл свой блокнот в кабинете у Генри. Я поднялся по ступеням, обнаружил, что дверь кабинета заперта, и снова спустился вниз.
Перед тем как выйти на улицу, я решил еще раз заглянуть в физкультурный зал. Монотонно шумели воздуходувы, а под одеялами вздымались бугорки: одни бугорки казались неподвижными, другие — потихоньку ворочались. Не помню точно, о чем я тогда подумал, но сама мысль все же застряла в памяти: каждый этот бугорок — человек, каждый из этих людей когда-то был ребенком, и каждого из этих детей когда-то держала на руках мать… А теперь все эти люди, скатившись на самое дно, лежат на холодном полу.
Даже если люди и нарушают Божьи законы, неужели Богу не больно на это смотреть?
И тут в другом углу комнаты кто-то едва заметно зашевелился. В темноте обрисовалась крупная одинокая фигура. Пастор Генри, словно часовой на посту, просидит здесь еще не один час, пока его не сменит ночной сторож. И лишь тогда он, закутавшись в теплое пальто, выйдет из церкви через боковой выход и зашагает домой.
Я неожиданно почувствовал, что мне страшно хочется поскорее оказаться дома, в постели. Я толкнул дверь… и зажмурился. На дворе шел снег.
— У нас несчастье.
Дочь Рэба Гиля позвонила мне на сотовый, что делала только в случае серьезных неприятностей.
Она сказала, что Рэбу вдруг резко стало хуже: не то инсульт, не то инфаркт. Он не в состоянии сохранять равновесие — все время заваливается вправо. Не помнит имен. И невозможно понять, о чем он говорит.
Его увезли в больницу. Он уже там несколько дней. И они обсуждают, что делать дальше.
— Его что… — Я оборвал себя на полуслове.
— Мы пока не знаем, — сказала Гиля.
Я попрощался и тут же позвонил в авиакомпанию.
Я приехал к Рэбу домой в воскресенье утром. На пороге меня встретила Сара. Она жестом указала на Рэба, — его уже выписали из больницы, и теперь он сидел в кресле в дальнем конце крытой веранды.
— Я хочу, чтобы вы знали, — сказала она, понижая голос, — он уже не такой…
Я понимающе кивнул.
— Ал! К тебе гость, — возвестила она.
Сара произнесла эти слова громко и медленно, и я понял: произошли серьезные перемены. Я подошел к Рэбу, и он повернулся ко мне лицом. Потом слегка приподнял голову и едва заметно улыбнулся. Он попытался поднять руку, но она с трудом дотянулась до груди.
— А-а, — выдохнул Рэб.
На нем была фланелевая рубашка. Он был укутан в одеяло. А на шее у него висело нечто вроде свистка.
Я наклонился к нему и потерся щекой о его щеку.
— Э-э… м-м-м… Митч, — прошептал он.
— Как ваши дела? — спросил я.
Ну не дурацкий ли вопрос?
— Это не… — начал он и умолк.
— Это не?..
Лицо его сморщилось.
— Это не лучший день вашей жизни? — неловко пошутил я.
Рэб попытался улыбнуться.
— Нет, — сказал он. — Я хотел… это…
— Это?
— Где… видишь… а-а…