В тот же день Гасана допрашивали. И он "рассказал", что грамоте научился у мальчиков в медресе, с которыми дружил, когда помогал отцу убирать школу.
За скрытие, что он умеет писать, а значит, мог бы, если бы был охранником дивана, разгласить какую-нибудь тайну, Гасана должны были казнить. Но его помиловали. Однако помиловали, как выяснилось вскоре, не из милосердия.
Гасан очутился за Кафой, в горах, — в тайном медресе. Там учили его урусскому языку, письму и чертить хитроумные условные знаки, для тайнописи.
Почти два года он ничего не слышал о судьбе своих родителей и любимой. И только перед тем как должен был ехать в Изюм слугой и шпионом, узнал, что мать свело в могилу горе, обрушившееся на него, отец нищенствует где-то на невольничьем базаре, а Фатима в серале таган-бея.
Уже пошёл третий год, как он в последний раз видел свою Фатиму. Но и сейчас Гасан слышит её нежный голос. Она каждую ночь является к нему во сне. Взявшись за руки, они бродят по бескрайним, дивным просторам или парят будто на крыльях над наполненной седыми туманами бездной, над горами, повитыми прозрачной, светлой голубизной…
Иногда Фатима является к нему печальная, вся в слезах и зовёт, умоляет освободить её, взять с собой. А он стоит растерянный, не может осмелиться на такой поступок и тоже заливается слезами. В щебете птиц, в шелесте деревьев, в дуновении ветра — всюду Гасану слышится голос любимой.
Уже здесь, в стране урусов, Гасан много передумал о своей и её судьбе. Он без конца казнит себя за трусость. Вот его однолеток Закир ради любви дважды преодолевал опасный нелёгкий путь между Крымом и Маяками, страдал от холода, изнывал в жару и остался живой. И, наверное, скоро будет счастлив с любимой. А он, Гасан, имел ведь возможность, ещё будучи вблизи Кафы, убежать из того шпионского гнезда, уничтожить таган-бея, забрать Фатиму и… Но он не сделал этого!..
Да и в те дин, когда ехали сюда, в Изюм, он был около своего лютого врага и мог бы задушить эту гадину и повернуть своего коня в Крым.
"Ты, Гасан, — ишак, который хотя и упирается, но всё равно идёт, куда его направляют, и везёт на спине, что положат. Ты шакал, который громко воет, лает, а сам дрожит от страха и прячется в щели, поры. А ты ведь мог бы быть барсом, львом, мог бы быть вольным… Такая возможность тебе представлялась не раз. Даже сейчас, как приближённый хозяина, ты можешь пойти куда захочешь. А на конюшне Шидловского томятся застоявшиеся жеребцы. Неужели ты не воспользуешься удобным случаем и теперь?.."
Гасан рывком вскочил на ноги, оглянулся, посмотрел вверх: скворцы, кружась, набирали высоту, тренировались перед отлётом в тёплые края.
Торопясь в поселение Студенок, Гасан представлял, как будет происходить схватка с охранниками узников, а может быть, и с татарами-людоловами ночью по дороге в Харьков. Схватка эта неминуема. А их будет только трое: Захарка, ханум Хрыстя и он, Гасан. Да, маловато. Кроме того, им необходимо хорошее оружие, быстроногие кони. Нападать, как говорил Захарка, нужно стремительно, неожиданно…
Освободить надо только одного заключённого. Хотя ханум Хрыстя говорит, что, если представится случай, освободить нужно заключённых побольше, даже всех. Что ж, правильно говорит. А кто он такой, тот Семён, что из-за него поднимается такая буча? Урусский бай?.. Нет, в крепость сажают только беглецов, подстрекателей, непокорных мурзам людей. Так что, наверное, и он из таких. Не зря ведь и настоящий урусский мурза Синько, приезжавший на днях к хозяину и рассказавший ему о бунтовщиках, упоминал и имя узника Семёна. Жаль, он забыл сказать об этом Захарке. Надо ему ещё передать и о том, что у хозяина был разговор с прибывшими из Крыма гостями о каком-то опасном бунтовщике Головатом. Татары почему-то обеспокоены, что этот казак подался на юг, — может, побаиваются встречи с ним, когда туда же, на юг, погонят узников? Хотя едва ли. Дороги их, видимо, разойдутся. А наши сойдутся, сойдутся обязательно! Как же всё это будет происходить?..
Битая дорога тянулась и тянулась на запад. Гордей Головатый ехал впереди неизвестного ему чумацкого обоза. Чтобы не удаляться от него, он сдерживал ход коня, часто останавливался и, постояв минуту-другую, ехал дальше.
Темнело. Небо куталось в клубящиеся тучи, и солнце едва просматривалось сквозь них. Сеялся мелким дождик. Травы и листья деревьев, намокнув, становились тугими, блекли, сворачивались и никли. Куда ни посмотришь, до самого горизонта стелились широкие желтоватые пятнистые полосы.
Всё это было привычным и не выливало у Гордея никаких эмоций. Но вот внимание его начали привлекать раскидистые кусты боярышника. Они словно выбегали из бескрайней степи, становились вдоль дороги и красовались своими густыми, будто пылающими тихим ясным пламенем листьями. Гордею казалось, что это буйно трепещущее пламя вот-вот взовьётся высоко в небо и охватит всё необозримое перед ним пространство.
Осень…
На всём тихая задумчивость. Степь готовится к долгому сну. А может быть, она только утомлённо притихла? В вышине и внизу ещё плывут отзвуки лета. В ржавой, привядшей, всклокоченной траве — шелест, писк, птичьи трели… А с неба струится, постепенно отдаляясь, размеренное "курлы". Оно зовёт за собой куда-то в неведомое, загадочное, что находится где-то там, может быть на краю земли…
Кусты боярышника стали гуще. Багрянцевые сполохи затопили весь горизонт. Рядом с боярышником изредка появлялись синеватые запруды тёрна, спутанное сплетение ежевики. Волнистые травы припали к земле, облысели песчаные, омытые дождями холмы.
— Наверное, и там уже всё пожелтело, завяло, — сказал вслух, как привык это делать наедине, Головатый. — А вскоре осыплется лист, поредеет чаща…
И он мысленно перенёсся туда, куда держал путь, к широкой пойме речки Самары, где она дугообразно поворачивает на запад и медленно течёт к Днепру. Там, среди густых кустарников, — зимовники. В тех, из лозняка, хатёнках можно немного отдохнуть, а потом снова — в дорогу, на правый берег Славуты.
"А может быть, у реки, в низине около воды, ещё всё зелено, травы в соку, не полегли, — начал размышлять Головатый. — Но если даже и так, вода всё равно ледяная. Сам бы я ещё смог на лодке или на какой-нибудь колоде переплыть через Днепр… Но как быть с конём? Придётся, наверное, ждать, пока реку скуют морозы. Да, придётся… — вздохнул Гордей. — А пока можно будет спуститься на понизовье, добраться до Хортицы, до Бузулука и земно поклониться… О нет! Лучше не думать о таком, не тревожить, не растравлять свою боль… Там, на пожарище, всё поросло чертополохом, лебедой. А ветер поднимает и гонит из края в край степную пыль с руин и могил моих побратимов…
Нет! Лучше шагать своею дорогой. Через неделю или полторы буду около Днепра, переберусь на Правобережье. А там, на той, теперь уже польской, стороне станет видно, с чего начать, что делать, как действовать. Соберём, наверно, побратимов, и снова запылают фольварки… Только надо было бы выбираться туда в погожие летние дни. Тогда не шатался бы по заливным лугам… Да, запоздал я. Уже подошла осень. Земля вот-вот раскиснет, начнётся грязь. Да, запоздал…
Что ж, пусть будет и так. Но в эти дни вон как дунуло! — Гордей довольно усмехнулся. — Да, завихрило, закружило, щедро сыпануло искрами… Бахмутцы дали хорошую взбучку торским и своим соляным управителям и надзирателям. Не один из них рыл землю носом, чесал помятые бока, а некоторые уже никогда и не поднимутся…"
При воспоминании о тех недавних событиях в городке Бахмуте в воображении Головатого снова предстало…
Взгорья, лесные чащи. Над берегами реки Бахмутки низкий непролазный кустарников, широкой долине избёнки, шалаши, землянки — убогие поселения беглецов со всей России… На левом берегу реки приземистые сараи — солеварни. А на бугре, на каменном фундаменте, за высоким частоколом — большой, с башнями, верандами-пристройками дом управляющего солеварнями.