Головатый заслушался.
— Пою солнце, — сказал, переводя дух, улыбаясь, Санько. — Пою солнце и всё на свете…
— Как это солнце? — спросил удивлённо Гордей.
— У меня много пения, — подняв вверх руки и широко их разводя, сказал Санько. — Вдруг что-то входит в душу и веселит или печалит. Я пою обо всём, что вижу и слышу. Бывает, — доверчиво, тихо заговорил чумачок, — непонятно мне и удивительно. Даже дух захватывает, когда вслушаешься в дуновение ветра, в шелест листьев, тогда и песня моя такая же, как вьюга.
— А ты умеешь писать? — спросил Головатый.
— Нет, не умею… — Чумачок задумался. — О-о, если б умел… — вымолвил он, вздыхая. Затем умолк, но ненадолго. Выпрямился, прищурил глаза, на чистом загорелом лице скользнула усмешка. — Если б умел, я б тогда… — сказал в задумчивости и уже более оживлённо добавил: — Бывает, услышишь кем-то напетое и сам пробуешь так, как тот, который пел или играл. Вот послушайте. Это, наверное, про таких, как я:
"Да, это действительно про тебя", — подумал Головатый, взглянув на рваную одежду паренька.
— Я так люблю песни, которые поют чумаки! — воскликнул Санько. — Вот сейчас сыграю вам одну.
Он продул сопелку. И начал исполнять на ней что-то весёлое, задиристое. Потом, наверное догадавшись, что путнику непонятно, что он играет, положил сопелку на мажару и запел:
— А может, вам затянуть такую, тоже чумацкую, чтоб за сердце щипало?
— А чего ж, можно и такую, — согласился Головатый и подумал: "Какой талантливый хлопчика. Направить бы его куда-нибудь учиться. Хотя бы к такому человеку, как торский летописец Яков Щербина. Тот научил бы его, наверное, не только грамоте, а и сочинять и записывать песни и музыку. А может, заехать в городок Тор, к Щербине? Тем более отъехали пока ещё недалеко от него. Только отпустят ли Санька чумаки? Да и осмелится ли он сам пойти по такой дороге?.."
— "Было лето" я слышал от прилуцкого кобзаря, — всё так же быстро щебетал Санько, — слышал, когда мы выезжали в этот раз из Прилук и нас…
— Санько!
— Санько!
— Сюда! — раздались вдруг грозные крики с передних возов.
Парень тут же побежал к мажаре атамана. Вернулся он взволнованный, хмурый. Поравнявшись с Головатым, пристально на него посмотрел, казалось, хотел что-то сказать или спросить, но почему-то не сделал этого и молча пошёл рядом.
А с передних возов снова послышались крики:
— Санько!..
— Смотри, сукин сын!..
— Гляди!..
Чумачок, не обращая внимания на те окрики, шагал опустив голову. Дойдя до своего воза, остановился, кивнул Гордею головой или на прощанье, или как упрёк, ухватился за край воза правой рукой, левой опёрся о спину вола и в тот же миг забрался в будку. Передние возы начали съезжать с дороги вправо, влево и останавливаться. Когда мажара чумачка проехала на средину обоза, возы снова съехались на битый шлях и, как обычно, двинулись дальше. Мажару чумачка даже трудно было выделить среди длинной движущейся вереницы одинаковых, с дощатыми или рядюжными будками, покрытых пылью, гремящих, скрипучих возов.
"Да, жаль парня, — сокрушённо подумал Головатый. — Атаман, наверное, накричал на него: с кем, мол, сбратался. Вместо того чтоб натравить на него собак, ведёшь с ним разговор, да ещё и наигрываешь ему, напеваешь!.."
Гордей сожалел, что не расспросил толком, не узнал точно, где именно Санько проживает в тех присульских Прилуках. Может быть, при случае пришлось бы там побывать и он бы встретился с ним. А увидеться с Саньком хотя бы ещё разок Гордею хотелось. Уж очень по сердцу пришёлся ему этот паренёк.
Седьмой уже день Гордей был в пути. Объехав стороной городки Тор, Изюм и встречные селения, он свернул с большого Чумацкого шляха на идущую неподалёку, менее людную дорогу, которая тянулась от Азовского моря, от речек Кальмиуса и Волчьей на Полтаву. Объехав также стороной Харьковскую крепость, Гордей взял направление, как и было им задумано, к пойме речки Самары. Но, прощаясь со Слобожанщиной, он не мог не завернуть в казацкое село Каменку. Ведь в том бывшем зимовнике, во время атаманствования кошевого Ивана Сирка, Гордей вместе с другими побратимами не одну зиму отлёживался, отогревался, залечивал раны. Оттуда, из Каменки, сечевики спускались на юг "пугать" наглых соседей, татар, и не раз шли под булавой того же Ивана Дмитриевича в "гости" в Крым. В Каменке, в кузне кузнеца Лаврина, ковались копья, закалялись пики — готовилось, чинилось казацкое оружие.
Каменка была местом чумацких сборищ, дорожной передышки и большого торга. Здесь находился перекрёсток дорог, идущих к Дону, к Днепру, к Харькову, к Полтаве, на Правобережье — к польским городам и сёлам.
"Ничего, что придётся дать добрую сотню вёрст круга, — размышлял Головатый. — Наведаться обязательно нужно. Встречусь с друзьями, сниму шапку у могил побратимов…"
В верховье Волчьей Головатый круто повернул на юг. Весь день он ехал по берегу реки, а потом стал сворачивать левее, в степной травянистый простор. Ему приятно было встречать знакомые, давно не виданные места. Горизонт, казалось, здесь был шире. А необъятная даль словно завораживала своей красотой и манила к себе.
Старый, развесистый осокорь затенял большую, ка восемь горниц, прочного строения и на каменном фундаменте хату. Другой — молодой, но уже высокий — рос около дороги, будто выбежал встречать приезжих и приглашает под свою лиственную крону, указывает тропинку, которая ведёт к огороженному частоколом двору. Над порогом хаты висит кольцо толстой, поджаренной, с потрескавшейся кожицей колбасы; большой, с колесо, белый румяный бублик; серебристо-чешуйчатый, с разрезанным жирным боком тупоносый, очкастый чебак и зелёная, припорошенная пылью, кажется уже кем-то надпитая, бутылка водки.
Придорожная корчма, как всегда, наполнена разноголосьем. В хате люди сидят на лавках, толпятся у прилавка, на дворе — у разостланных на траве ряден, ковров, рушников, стоят вокруг бочек, которые заменяют столы. На них жбаны, поставцы, чарки из хрусталя и простого стекла, маленькие глиняные кружки, большие круглые и гранёные бутыли, ломти хлеба, разрезанные чебаки, тарань, сало, целые и разорванные кольца колбас, овощи, фрукты…
Обеденное время. Проезжие собираются в компании, развязывают свои сумки, узелки, откупоривают всевозможные посудины, едят, пьют, угощают друзей, знакомых, заводят новые знакомства.
Головатому тоже хотелось завернуть в этот двор, встретиться с людьми. Ведь он уже третий день не слышал человеческого голоса. Да и с самого утра, после ночёвки в буераке, не запускал ещё руку в саквы с хлебом. Но он спешит добраться до Каменки. А она уже не за горами. Вон там, на пригорке, виднеются белые, с серыми низкими козырьками-стрехами хатки, а на околице, как и в прошлые годы, стоит, словно на страже, красавец ветряк.
Чтобы не привлекать к себе лишнего внимания, Гордей слез с коня и, ведя его за собой, тихим шагом прошёл мимо шумного двора.
"Проскочил, как сквозь узкую дыру, не зацепился, — подумал Головатый, радуясь, что ни с кем из знакомых не встретился. — А теперь можно и поспешить".
Он решительно повернул на тропинку, которая вела через леваду, в направлении ветряной мельницы, но, пройдя небольшую ольховую рощу, остановился поражённый.
В тени старого развесистого осокоря на днище перевёрнутой бочки стоял босой, в рваных штанах, с сумкой через плечо чумачонок Санько. Он что-то наигрывал на дудке, смешно изгибался и притопывал ногой. А вокруг бочки с лаем, пытаясь вскочить на днище, кружили две кудлатые собаки — рябая и чёрная. Столпившиеся, уже подвыпившие чумаки громким хохотом, криками и посвистами подбадривали игру паренька и подгоняли собак.