Ермолаич, опершись на локоть, лежал на боку, соломинкой ковырял сухую, разорванную трёщинами землю. Исхудалое, морщинистое лицо его было как прах, — черное, обветренное; оттого, что щеки ввалились, нос казался большим, несоразмерным лицу, и только по впалым, быстрым глазам видно было: нет, искрится еще жизнь в этом щупленьком, измученном человеке, и не все еще силы выжала из него судьба-мачеха.
Что он, вскормленный ржаной коркой да квасом, мог возразить Игнату Сысоичу, когда у него самого душа была переполнена горем, когда его самого обижали и в родном селе, и в далеких чужих станицах, и в городах — всюду, куда за пропитанием гоняла жизнь? И он не возразил, а только шевельнул запыленными бровями и тяжело вздохнул.
— Чего ж тут обижаться, Сысоич! Каждый из нас, мужиков, как приходит весна, так и пошел кочевать, как цыган, по белу свету, а свое на бабу с детишками бросаешь. Так и вся Расея скитается, как бездомная. А прокормишься этим? В летошний неурожайный год сколько поумирало народу… Ты вот и тут живешь на хлебном Доне, а далеко ли от нас ушел? Нет, брат, я тут чужой, да и ты не свой, как я насмотрелся за эти годы. Разве что казачок какой из бедных, вроде Степана, одинаковой с нами души человек, а вот эти… — неведомо куда указал Ермолаич, вскинув бородкой, — другому целое лето спину гнешь, а он и три десятки не даст, чуть не за одни харчи работаешь. А ежели еще и машины, как у Нефеда, пойдут — и насовсем заработки переведутся. Ну, скажи на милость, куда подаваться, куда? — Он пытливо посмотрел в глаза Игната Сысоича. — Некуда! Вот она вековая беда где наша. Так-то… Ходу у нас нет, у мужиков!
— Нет ходу, верно, — согласился Игнат Сысоич и рассказал ему о покосе пшеницы Загорулькиным и угрозах атамана.
— А то, думаешь, не выселят? Права в их руках… — подтвердил Ермолаич. — Нет, Сысоич, нам надо другую жизнь искать.
— Искать… Кабы она на дороге валялась где, другая жизнь эта, может и нашел бы!
— Я не знаю, на какой дороге она валяется, только жене, когда уходил, сказал: осенью бросаю хозяйство. На завод буду перебираться, может там вольготнее станет жить.
Оксана с Настей вернулись из балки, принесли холодной воды.
— Так будете ходить, дочки, отца высушите, — шутливо заметил Игнат Сысоич.
Оксана была в простой деревенской кофточке, в поношенной юбке, и Ермолаич не узнал ее. Лишь когда, подавая ему кружку воды, она назвала его по имени, он признал ее и обрадовался:
— Никак это ты, Аксюта? Ах ты ж, проказница, как обвела Ермолаича! А я и не смотрю, потому вижу — чужой человек… Ну, здравствуй, красавица!
Оксана засмеялась:.
— Да и вас трудно узнать, дядя Ермолаич. Совсем вы худой стали. Прошлый год не такой был. И усы у вас теперь какие-то другие, короткие.
— Жирным, Аксюта, тяжело работать, и заработки шибко худые будут. А усы — это я заместо съедобного пообкусывал за зиму. Вот поживу здесь на жирных хлебах, авось вырастут.
Ермолаич остался до вечера помочь Дороховым. Приладив свою косу к древку, он выбрал ею в пшенице саженный квадрат, поплевал на ладони и пошел рядом с Леоном, размеренно шагая за каждым взмахом.
— Вы широко берете, дядя, мою делянку захватываете, — заметил Леон.
— Это мой замах такой, брат. А ты потесни отца… Да гляди, этого лешего обкоси, — указал Ермолаич на зеленый куст чертополоха, высившийся впереди над пшеницей.
Леон забыл, что коса его была слегка выщерблена. Дойдя до куста, он с силой ударил косой, и чертополох повалился вместе с колосьями. Положив еще несколько рядов пшеницы, Леон остановился: что-то недоброе почувствовала рука. Осмотрев лезвие, он нахмурился, поднял срезанный под корень чертополох и со злостью швырнул его далеко в сторону.
— Ты чего? — тревожно спросил Игнат Сысоич.
Леон молчал. Стыд и досада густой краской залили ему лицо, и он виновато опустил голову.
Игнат Сысоич торопливо подошел к нему и сердито вырвал из рук косу. Трещина от лезвия доходила почти до ободка. Игнат Сысоич покачал головой:
— Так и знал… Эх, Левка, чем только ты думаешь!
— Будяк пособил. Она лопнутая была, — попробовал оправдываться Леон.
После этого Игнат Сысоич уже не мог сдержаться:
Где она лопнутая была? Лопнуть бы ею по твоей башке, — другой раз знал бы, как косить надо. Да об такой дуб ногу поломать можно, а не только железо! Хозяин, ядрена в корень…
— Да чего вы ругаетесь, батя! Ведь не с умыслом же я сделал это?