Очнулся Игнат Сысоич на пахоте возле балки. Пахла сырая земля. По склонам балки, не шевелясь, уныло стояли раздетые деревья. Внизу, средь пониклых камышовых зарослей, журчал ручеек.
Одиноко и тихо было кругом. Лишь грачи, поблескивая сизым отливом пера, горделиво расхаживали по зяби, выбирая случайное зерно, червячков и наполняя степь протяжным хриплым карканьем.
Домой Игнат Сысоич вернулся больным. Не заходя в хату, он направился прямо в конюшню убедиться, дома ли лошадь, или ее взял Загорулькин. Но лошадь стояла у яслей и жевала сено. Услышав голос хозяина, она повернула к нему голову, коротко заржала. Игнат Сысоич бросился к ней, прильнул к ее тонкой красивой шее.
— Убежала, Катька, убежала от изверга, родная моя Катечка! — Он, как ребенка, ласково гладил ее, и слезы заливали его глаза.
В конюшню сумрачно вошел Леон. Допахивая землю под зябь на участке Пахома, он случайно узнал в степи о драке Загорулькина с отцом и прибежал домой.
— Что случилось, батя? — дрожащим голосом спросил он, разглядывая исписанную кнутом одежду отца.
— Погибли, сынок… Насовсем погибли теперя… С земли согнал он меня, — сквозь слезы еле вымолвил Игнат Сысоич.
Леон выдернул из-под стрехи кол и, быстро отвязав кобылу, вывел ее из конюшни.
— Не надо, Лева, сынок! — сказал Игнат Сысоич, но Леон уже прыгнул на лошадь и с места погнал ее галопом.
Он не знал, на току ли Загорулькин и что он дальше будет делать. Прижавшись к лошади, он стрелой летел все вперед и вперед, ничего не замечая вокруг, и лишь серая стежка дороги змейкой юлила перед ним да слышалось, как стучали подковы лошади. Но в степи Нефеда Мироныча не было.
Вечером, лишь только Дарья Ивановна подоила коров, с краю от сарая блеснул огонек. Никто его не приметил, а когда Нефед Мироныч спохватился, уже ревела и металась скотина, выли собаки, кричала птица, и пламя от соломенного база, от навеса для инвентаря, где ждала нового урожая лобогрейка, румянило облако зловещим заревом.
И вновь на хуторе поднялся переполох. Люди хватали цыбарки, гремели ими у колодцев, истошно что-то кричали друг другу и все спешили к Загорулькиным.
Немного позже на бугре запылал ветряк.
Ходили смотреть на пожар и Леон с Игнатом Сысоичем, и Степан Вострокнутов, и Егор Дубов, но кто был виновником пожара, никто не знал. Нефед Мироныч думал, что повинны Дороховы. Однако опросы и допросы атамана не дали никаких результатов.
6
Через неделю после пожара Леон получил постановление атамана о выселении из хутора.
И в последний раз слушали ребята, как играет на гармошке Леон… А играл Леон страстно, неутомимо и все старинные песни — тяжелые, надрывающие сердце. Слушали их ребята, переглядывались угрюмо, а песни стонали над хутором, неслись за речку, в степь и там терялись.
Далеко, далеко в эту ночь было слышно гармошку.
Под Агапихиной хатой Леон делил последние минуты с Аленой. Он сидел, наклонившись, хворостиной бесцельно чертил на земле непонятные линии, и на лице его была суровая грусть.
Рядом с ним, откинув к стене голову, сидела Алена, большими черными глазами печально глядя куда-то в безбрежную лунную даль.
— Чего ж ты молчишь? — глухо спросил Леон.
Алена не ответила. Все так же в мутную ночь смотрели ее глаза, блестели в рассеянном свете луны, точно стеклянные были.
Леон швырнул хворостину в сторону, взял Алену за руки.
— Жить же невмоготу так, Алена! Мочи нету, ты сама знаешь! — возбужденно заговорил он. Потом обнял ее, прижал к себе ее голову. — Разве мне не жалко тебя, своих? Жалко…
И хутора жалко. Но ты сама видишь: не нужен я тут. Выгнали! Эх, Аленушка-а, краса моя ненаглядная! — ласкал он ее, нежно гладя по голове. — Я б волком завыл, ежели бы жизнь считалась с нашими слезами… Не надо плакать.
— Ничего… Я немного. Я уже, — торопливо утирая глаза кончиком белой косынки, отвечала Алена. — Ты не нужен тут — это правда. Я все вижу и знаю… Но теперь и я не нужна. Мне страшно. Я пропаду тут, Лева, а я жить хочу, — дрожащими губами шептала она, заглядывая ему в глаза.
Лишь на рассвете вернулся Леон домой. Долго он сидел возле печки, потом принялся за приготовленный матерью завтрак.
Отец с матерью укладывали в сундучок необходимые вещи, вполголоса переговаривались:
— Иголку с ниткой полежи, — беспокоился Игнат Сысоич.
— А икону какую положить?
— Пантелеймона, — она маленькая.