Выбрать главу

Платонова передала секрет бестужевского телеграфа не только Кропоткину, но и другому боковому соседу, и нижнему. И ожили окрестные казематы. Со всех сторон доносился перестук. Часовые то и дело открывали дверные форточки и кричали: «Не стучать!», «Прекратить!» Но арестанты не унимались, стучали в стены, в пол, стучали ногами, кулаками, не прибегая почему-то к способу Платоновой, хотя войлок можно было продырявить и стучать чем-нибудь по стенному камню, например, узким концом ложки. Карандашей-то, конечно, никто из арестантов, кроме Кропоткина, не имел. Платонова пользовалась палочкой, которую она ухитрилась как-то пронести в каземат.

Ее поймали на перестукивании в первый же день. Часовой несколько раз кричал на нее через дверное окошко, потом доложил начальству. Прибежал, звеня шпорами, офицер. Открыл ее дверь и начал отчитывать нарушительницу порядка. «Я вовсе не перестукивалась, — сказала она, и Кропоткин услышал ее голос, спокойный, приятный, исполненный женственности. — Я просила позвать унтер-офицера, — продолжала она, — а часовой отказался, тогда я стала тихонько стучать, чтоб он подошел». Офицер закрыл ее дверь и отчитал часового, приказав ему не вызывать по пустякам начальство.

На Платонову больше не кричали, и она продолжала неутомимо стучать, как дятел.

Кропоткин перестукивался с ней и все успешнее совершенствовался в технике декабристского телеграфа. Он уже не пользовался алфавитной таблицей. Месяц спустя он, как и она, стучал и слушал, не считая ударов, а воспринимая ритмический образ каждой буквы. Их стуковой разговор приближался по темпу к обычному, голосовому. Прожив почти полтора года в безмолвии, Кропоткин готов был говорить с ней с утра до ночи, но она однажды сказала, что запрещает себе отнимать у него много времени и будет говорить с ним один час в сутки, пока он не закончит свой труд, имеющий такое большое научное значение. Вот как! Его ограничивали. Однако он не обиделся, поняв, что Платонова ценит его труд, как может ценить только близкая женщина — сестра или жена. До сих пор его подогревали в работе лишь деловые записки Полякова, а теперь явилась подруга, которая искренне интересуется его «Исследованием» и наблюдает, как оно движется. И он стал работать с утра до заката солнца, прерываясь только на время еды, прогулки и часового разговора. Он забыл потом даже свои версты. Тогда Платонова (она почему-то не называла своего имени) забеспокоилась и стала просить, чтоб он поберег свое здоровье, пощадил зрение, поменьше писал и читал во мгле каземата. «Хорошо, — согласился он, — я опять буду ходить семь верст в день». — «И побольше говорите со мной, — попросила она, — мне легче будет коротать время, от чтения я устала». Кропоткин рад был облегчить ее тюремную жизнь, но он успел так втянуться в работу, что с трудом от нее отрывался. И все-таки частенько покидал столик, подходил к стене и принимался стучать.

Иногда он стучался в соседний каземат, однако в том пребывал какой-то замкнутый арестант, в разговор не вступающий, но однажды там объявился (о чудо!) Анатолий Сердюков. И Кропоткин надолго прильнул к стене друга. Дня три он почти непрерывно перестукивался с Анатолием, совсем отступившись от работы и лишь на несколько минут подходя к стене соседки. Платонова стала ревновать его, а когда он рассказал о былых делах Сердюкова и объяснил, что теперь тот в тяжелом душевном состоянии, она встревожилась и даже прогнала собеседника от своей стены. «Идите к другу, успокаивайте его, передайте мой дружеский поцелуй».

Анатолий несколько раз попадал в тюрьму, однако выходил и с пущим рвением брался за дело, то и дело повторяя излюбленное: «Наши войска наступают!» Ныне же, просидев полтора года в могильных казематах, он почувствовал, что ему, человеку кипуче-деятельному, к делам больше не вернуться. Впал в смертельную тоску и отчаяние. Но, перестукиваясь с другом, а через него общаясь с Платоновой, он постепенно приходил в себя. И постепенно все уравновешивалось. Кропоткин с одинаковым радушием говорил с Анатолием и Платоновой, умеренно работал, находил время для чтения и проходил ежедневно семь верст, к чему побуждал и соседей.

Так они прожили осень и зиму. Но в марте их разлучили. Дело выловленных народных пропагандистов подходило, видимо, к суду. Из крепости многих перевезли на Шпалерную улицу, в огромный квадратный (со внутренним двором) дом предварительного заключения, выстроенный по образцам французских тюрем. Предварилка примыкала к зданию окружного суда, соединяясь с ним подземным ходом.

Кропоткина ввели в один из боковых коридоров, и он увидел четыре яруса железных балконов, а за их перилами — ряды дверей. Его провели по железной лестнице во второй ярус и заперли в камере. Он осмотрелся. Камера узка и коротка, четыре шага по диагонали. Не расшагаешься. Потолок низок. Теснота. Но цивилизация. Водопровод, умывальная и клозетная раковины. «Мебель» навечно прикреплена к стенам. Железная кровать — откидная, столик и сиденье — на кронштейнах. Паровая печка-труба. Жара, духота. Он снял сюртук (здесь его оставили в своей одежде), прошелся несколько раз из угла в угол, и соседи, как только услышали его шаги, начали стучать ему со всех сторон — сверху, снизу и в боковые стены. Он вступил в разговор с ними, и его засыпали новостями.