Иссякла, наконец, весенняя сырость. Засияли солнечные дни, такие благодатные, такие миротворные! Казалось, нет места в этом сияющем мире кровавым схваткам. А гражданская война еще свирепствовала на Украине, в Крыму и на Дальнем Востоке, закончившись в Сибири разгромом Колчака, не успевшего вывезти из страны золотой запас России. Петр Алексеевич поправился и начал работать.
Разгоралось ясное лето. В зеленый Дмитров, слывший когда-то дачным, потянулись москвичи, которые знали его таковым, но забыли в бедственные годы о нем, вспомнили только теперь, на исходе войны. Потянулись сюда и близкие Кропоткиных, и олсуфьевский дом становился все более людным, веселым, вечерами в нем звучал рояль, звучали песни, романсы. Часто приезжали Саша, ее муж Борис, актриса Евдокия Денисова. Перебралась из Борисовки Катя, покинувшая свою кружевную артель, поскольку хутор ее конфисковали. Надолго приехала Вера Фигнер.
В конце июня в один из знойных дней (солнечная благодать уже грозила обернуться засухой) прибыла английская рабочая делегация, возглавляемая лейбористкой Сарой Ливингстон. Петр Алексеевич принял англичан в саду, в тени раскидистых лип, меж могучих стволов которых стоял длинный тесовый стол. Посидели за чаем, поговорили, и делегаты захотели встретиться с жителями города. Саша побежала в исполком и через час сообщила оттуда по телефону, что люди уже собрались в клубе.
Небольшое помещение было битком набито. Сидели на тесно составленных скамьях, стояли у стен, сплошь оклеенных яркими, броскими плакатами. Плакаты кричали, призывали, приказывали — дать по зубам Антанте, разгромить белополяков, раздавить Врангеля, добить белогвардейских генералов, смести с дальневосточной земли японских интервентов, остановить разруху…
Делегаты сидели на помосте за красным столом (сбоку — переводчица Саша). Сара Ливингстон приветствовала с трибуны, обтянутой кумачом, русскую революцию. Прерываясь после каждой фразы (чтобы Саша могла перевести), она каждый раз утирала платочком лицо, заливающееся потом (впервые, наверное, переживала такую нестерпимую жару). Когда она села за стол, делегаты стали расспрашивать дмитровчан о новой их жизни. Каждый вопрос поднимал в рядах три-четыре человека. Отвечали все бодро, не скрывая, однако, ни голода, ни нужды. Грозили Антанте, грозили мировому капитализму. Поднялся сухонький седенький старик и спросил английских рабочих, будет ли у них революция. «Будет, но не скоро», — отвечали делегаты. «Посмотрим, как у вас пойдут дела, — сказал англичанин в белом костюме, совсем молодой, с едва пробившимися усиками. — Вы — пример для всего мира…»
Петр Алексеевич, сидевший в задних рядах, поднялся и тихонько, пригибаясь, вышел из клуба. Он вернулся домой, вошел в кабинет и начал писать по-английски обращение к рабочим западных стран.
«Трудящиеся культурных стран и их друзья из других классов должны прежде всего заставить свои правительства отказаться от мысли о вооруженном вмешательстве в дела России, как открытом, так и замаскированном, в форме ли вооруженной помощи или в виде субсидий разным державам.
Россия в настоящий момент переживает революцию, какую пережили Англия в 1639—48 гг. и Франция в 1789—94 гг., и все нации должны отказаться от позорной роли, какую во время Французской революции играли Англия, Пруссия, Австрия и Россия.
Надо иметь в виду то, что, пытаясь создать строй, в котором весь продукт соединенных усилий труда, техники и научного знания будет принадлежать обществу в его целом, русская революция не является простым эпизодом в борьбе партий. Эта революция подготовлялась с эпохи Роберта Оуэна, Сен-Симона и Фурье почти целым столетием коммунистической и социалистической пропаганды…»
Когда Саша привела делегацию в дом, Петр Алексеевич вошел в гостиную и отдал свое обращение Саре Ливингстон.
— О, это прекрасно! — сказала она. — Вас знает вся Европа, и письмо к рабочим Запада будет иметь огромное значение. Мы постараемся распубликовать его в европейских газетах.
— Буду очень признателен, — обрадовался Петр Алексеевич.
Делегация уехала, пообещав всеми мерами содействовать рабочему движению в защиту Советской республики.
А дни шли все более знойные. Свирепствовала засуха. Рынок умирал, и бешеная дороговизна была его предсмертным бредом: мера картофеля — 6000 рублей, фунт квашеной капусты — 200, четверть молока — 1900, десяток яиц — 2000, одна луковица — 75, мясо в рыночных рядах вовсе не появлялось. Редко кто заходил в эти опустевшие ряды. Город вообще казался пустыней в такую жару. Люди, потные, разморенные, двигались по улицам медленно, вяло. Если Петр Алексеевич выходил из дома, горожане здоровались с ним без всякого радушия, как бы по обязанности. Гулять было тяжко даже в тени деревьев. В воздухе висело сизое марево дыма. Где-то горели леса, и почти ежедневно (а иногда и ночью) раздавался набатный звон колокола. Гости Кропоткина, почти все старые, не могли, конечно, бежать на призыв колокола. Они отсиживались в усадьбе. Теперь тут не звучал вечерами «Блютнер», не пела Денисова. А днями дом совсем затихал. Повздыхав утром, поговорив о грозной засухе, все разбредались по углам. Вера Фигнер уходила под навес тучных липовых ветвей и читала за тесовым столом книги Петра Алексеевича, которые ей прочесть раньше почему-либо не удалось. А он запирался в кабинете. Софья Григорьевна шла поливать огород, чтоб спасти урожай от гибели. Катя садилась в затененной половине терраски, что-нибудь переписывала или выписывала для дяди, для его «Этики». Об этой последней его работе она непременно заводила разговор вечерами, когда все выходили из укрытий и собирались в столовой.