Выбрать главу

Туда, в свой заповедный грот, я и направилась уже под вечер с плошкой молока, подслащённого мёдом (лучшей жертвы мне так и не удалось раздобыть), предназначавшегося богам, которым я так истово молилась, что они не могли не услышать. Это было время чаячьей кормёжки: птицы кружили над берегом, образуя плотный, бесформенный сгусток; стремительно разрастающийся и сжимающийся, он отбрасывал на камни дырявую, серую тень. Внизу, на этой тени, на её худой мешковине, стояли четыре старухи, сухие и согбенные от тяжести времени. Одинаковые медлительные фигуры, длинные чёрные платья, такие же платки на несоразмерно маленьких головах. Смертины невесты. Я помнила их с раннего детства, этих старух. Помнила, как они делили кругляш серого хлеба, как мяли в руках его ароматный пластилин, как кидали бестолковым визжащим птицам скатанные хлебные шарики, которые те ловили на лету. «Смотри, смерть кормят, ведьмы», – смеясь говорила бабушка. – «Почему?» – «Чайкам нельзя хлеб, девочка. Он застревает в горле, набухает и убивает их. Медленно и мучительно. Они кормят смерть, чтобы та не спешила к ним». Мне было жалко чаек, я даже плакала о них перед сном, но, как это часто бывает в детстве, скоро позабыла. Странно, что те самые старухи всё ещё живы. Работает, видно, их прикормка.

Я давно изучила расписание приливов и отливов, будто это было школьное или вокзальное расписание, точное и человеческое. Я редко ошибалась. Вот и теперь, дойдя до пещеры, я увидела, что отлив отогнал воду, оставив за собой гладкий, блестящий песчаный настил, беспардонно измятый отчётливыми человеческими следами, ведущими в мой храм. По инерции я сделала ещё несколько шагов, прежде чем остановиться и осмыслить увиденное. Кто-то нашёл моё место, разрушил тайну, придя сюда. Куда хуже: кто-то, по всей вероятности, был всё ещё здесь, в моём убежище – едва ли следы на песке продержались бы дольше получаса. Скользкая боязливая дрожь прокатилась волной от макушки до поясницы. А вдруг это уже знак? Вдруг сами боги пришли на встречу со мной? Я знала, что вряд ли. Но цеплялась за надежду, пускай и призрачную, пустую.

Подойдя к самому входу, ощутив на лице влажную затхлую прохладу всё ещё моего грота, я заглянула вовнутрь, в его тёмное брюхо, и поначалу ничего не заметила. Потом зрачок, преодолевший трудности резкого перехода от света к тьме, различил две фигуры, сидящие в странной позе, одна на коленях у другой, лицом друг к другу, руки, скользящие по спине, тени, отбрасываемые тенями. И удар, тяжёлый глухой удар, с которым сократилось моё сердце, когда я смогла наконец разглядеть лицо более громоздкой, широкоплечей фигуры. Это был мой отец. В моём храме. С чужой женщиной. Руки разжались сами собой, выпустив плошку, и та с хрустящим звоном разлетелась на мелкие осколки. Я побежала.

Песок, в котором увязали мои сандалии, липкое молоко, стекающее по ногам, солнце, бьющее по глазам до слёз, и сами слёзы, морские, солёные, неуёмные. И обида, захлестнувшая меня. И ярость. Я бежала сначала вдоль воды, не разбирая пути, а потом от неё, к заброшенным ангарам, не добежав до которых, я зацепилась ногой о поломанное весло и больно упала. И заплакала ещё горше.

Мне хотелось орать что есть мочи от боли, досады и ужаса, от всех тех потерь, что боги обрушили на меня, отняв храм, осквернённый изменой отца, и надежду и окончательно забрав беззаботность, её крохотные остатки. Но вместо того, чтобы заорать, я встала, поплевала на ободранную ладонь, растёрла кровь, выступившую на ней, и пошла к домам, ещё дальше от грота, преподнёсшего мне эту реальность. Как на ладони, на моей стёсанной ладони.

Человек, давший мне жизнь, с которым я и прожила бок о бок всю эту самую жизнь, предавал в это время маму, меня и нашу семью разом. Предавал как-то мерзко и низко, мелко и отвратительно. На грязном, не просохшем ещё каменном полу моего святилища. В самом сердце моей веры, моего одиночества. Предавал, отнимая у меня единственный кусок этой земли, который я считала по-настоящему своим.