Выбрать главу

И в этот миг ему почему-то захотелось увидеть Валерию. Он взглядом нашел ее в толпе возле гроба – несоответственно кокетливая косынка черного цвета, по-деревенски завязанная снизу подбородка, и модно, и траурно затеняла молодое наклоненное лицо, по-южному загорелое, напоминавшее о вчерашнем солнце, о вчерашнем море – но в ее лице, в этой косынке, в ее тонкой сильной фигуре было печальное смирение. Она медленно подняла голову, ощутив его внимание, ее глаза, ответно сказавшие что-то ему, были туманны от невылитых слез. И он подумал с завистью к ее, должно быть, однозначному состоянию: «Она не чувствует того, что чувствую я. Она как будто о чем-то спрашивает и успокаивает меня», – и ответил ей почти незаметным движением головы, что могло означать: «Я вас понимаю. Но здесь каждый – в своем».

Когда все было кончено и вместе с Нонной Кирилловной он сел в машину, опахнувшую изнутри после сытного запаха цветов синтетической духотой будничного мира, он не мог избавиться от сознания чего-то нелогичного, случившегося с ним на кладбище, чего-то незаслуженно обманного, неопределенного, а когда ехали по ливневой Москве, был рад этой августовской грозе, обвальному грохоту дождя по капоту, зигзагам потоков, скользящих по стеклам.

Нонна Кирилловна молчала в полумраке машины, он же трезво отдавал себе отчет в том, что в силу не разорванных им до конца условностей роль бывшего зятя ставила его в положение неестественное. Порой это было просто невыносимо. Никогда между ним и семьей Юлии не загорались и не привились истинно родственные отношения. Нонна Кирилловна, вдохнувшая клейкий воздух подмостков и славы, коротко испытанной ею в молодости и незабытой, обладая твердыми убеждениями, противилась их сближению. Она считала, что дочь, воспитанная ею в семейных традициях, если уж не пошла по ее стопам, то все же достойна более высокой партии в жизни, и не один год была оскорблена ее выбором жалкого «геолога», «инженеришки», ее неразборчивым вкусом. Довольно-таки молодой режиссер знаменитого Малого театра, обаятельный красавец, талант, два года ухаживал за Юлией, упоенный надеждой жениха, приходил в дом, неотразимый, искрящийся, как сама очаровательная его улыбка, как его приветственная фраза, произнесенная хорошо поставленным голосом: «Вы сегодня особенным образом прелестны, Юлечка, а вы просто чудесно выглядите, драгоценная Нонна Кирилловна!»

По рассказам Юлии, фраза эта беззастенчиво высмеивалась ею, с невинным видом заявлявшей матери, что льстивое приветствие, пожалуй, заимствовано из дореволюционной пьесы, где герой в клетчатых штанах и с тростью вальяжно входит в купеческий дом, раскланивается с заспанной растопыркой-дочерью и дородной матерью-купчихой, симпатизирующей угодливому жениху. В тот еще безветренный период их любви Юлия была искренна с ним, он же иногда думал, что она и замуж-то вышла за него из сопротивления матери, наперекор ей и артистической самоуверенности жениха. Но много лет спустя все встало наперекор, как и смерть ее…

«Самое тяжкое – поминки, – думал с тоской Дроздов, чувствуя рядом каменную неподвижность Нонны Кирилловны, горчичный запах ее намокшего крепа. – Сначала поминальная, неумеренная хвала, сожаление, скорбь, потом возбуждение, кое-где даже несдержанный смех, потом вселенская глупость взвинченных разговоров, чья-то обида, чья-то злая память… Нет уж, на поминках я не буду, – решил он бесповоротно. – Провожу ее и уеду немедленно, что бы ни говорили обо мне, как бы ни судили!»

Глава вторая

Молча Нонна Кирилловна провела его в кабинет по знакомому коридору большой квартиры, где незнакомые женщины с блюдами, обдавая запахом теплого мяса, сновали из кухни в столовую, вкрадчиво звенели там посудой, приготавливая стол для поминок. Но в кабинет, пасмурный от дождя, тихий от забитых книгами стеллажей, не проникало ни звука из коридора, не доходил сюда плотоядный запах вареного мяса.

Как только вошли в кабинет, она вдруг покачнулась, мученически исказила лицо и, сдавливая рыдания, уткнулась лбом в плечо Дроздова, беззащитно зашептала:

– Как тяжко, Боже, как тяжко! Сначала дочь, потом муж… За что меня так покарал Бог?..

Ее траурная накидка жестко корябала ему щеку, крупное тело вздрагивало, и он, неудобно обняв, успокаивающе гладил ее по спине, растерянный от искренности прорвавшегося горя, скрытого на кладбище за каменной непроницаемостью, и говорил с неловкостью:

– Я понимаю…

Нонна Кирилловна, пошатываясь, мелкими шагами отошла к письменному столу, сверх меры заваленному папками и письмами, словно тут в суматошном поиске выложили на свет все содержимое ящиков, и, вяло стянув черные перчатки, уронила их на папки. Села в кресло перед столом, жестом жалкого бессилия загородила плачущее лицо ладонями.

– Вы… не знаете всего, – проговорила она клокочущим голосом. – Я не могу вам передать, как все было ужасно, несправедливо, мерзко… Его просто убили…

– Успокойтесь, Нонна Кирилловна, – нахмурился Дроздов и заходил по толстому ковру, трясиной втягивающему ноги. – Я прошу вас…

Прижимая ладони к щекам, она повторила вскрикивающим шепотом:

– Все было отвратительно, бесчеловечно!.. Он умирал вот на этой тахте… Вы наш единственный родственник, и вы должны выяснить обстоятельства его убийства!.. И наказать их, наказать, хотя вы отошли от нашей семьи!

Вот в этом кабинете покойный работал, читал, писал, спал (тахта вместе с ночным столиком и огромной лампой стояла справа под стеллажами); здесь, в этой пропахшей сухой книжной пылью комнате, не так часто бывал Дроздов, даже в те годы, когда жизнь его и Юлии была во всех смыслах благополучной. Федор Алексеевич никого из знакомых и сослуживцев в это свое населенное книгами и рукописями прибежище не приглашал, воздерживался подпускать к стеллажам, запрещал усердно прибирать в кабинете, не любил оставлять дверь открытой, опасаясь утери важных бумаг, подчас секретных документов. Эту болезненную осторожность, близкую к страху, Дроздов объяснял себе политическими особенностями биографии тестя, связанными с теми годами, когда ему не разрешалось проживать в Москве.